Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах, ты про это! — Он даже вздрогнул, услышав ее слова: казалось, что она прочитала то, что он думал, но тут же он понял, что улыбается, и улыбка, наверно, известного рода. — Ты придаешь этому слишком большое значение. — Ее лицо стало маской, а может быть, вернулось к исконному, подлинному состоянию, всегда трудно было это понять: что подлинное, а что макияж. И, как вспышка, мелькнуло — игра-перевертыш, кошка играет с мышкой, но и сама мышка играет, потому что чувствует — у кошки нет зубов. Испуг. Хотя это просто мнительность, можно отбросить… А на мгновенье мелькнуло — вот эта тоненькая девочка с раскованным язычком и вольными пристрастиями лет через двадцать — сухая, строгая женщина, председатель родительского комитета или еще какого-нибудь общества; строгая речь, противозачаточные средства, двое детей, полная чаша и муж под каблуком. Но нет, нравственность, безнравственность, понятие о ценностях — не в этом дело.
…Да, вот в чем дело, разве он и впрямь весенний кобель или он входит в некую систему современной молодой женщины, где мужчине отведено то же место, что и таблеткам от головной боли, и вольным, в меру, разговорам, и нарядам, то есть тому, что придает жизни полноту и разнообразие? Попробуй-ка это пойми. И почему вдруг сейчас лед колется и дробится… и вообще хаос мысли, не организованной произнесенным словом, может увести, завести, запугать. Надо слушать и говорить, тогда проще…
…— Ах ты про это! Ты придаешь этому слишком большое значение, поверь мне, так нельзя.
Ударник щеткой прошелся по медным тарелочкам, сиплый голос заговорил в микрофон: «Раз, раз, раз…» Потом кто-то из музыкантов взял гитару, и тяжелое металлическое дребезжание, многократно усиленное, прошло над залом; вдруг появилось ощущение, что эти сиплые парни сейчас начнут бить посуду и разгружать металлолом.
— Милый, нельзя все сводить… — ее лицо чуть покраснело на скулах, — нельзя же все сводить к постели.
— Ну да, для этого ты слишком начитанна…
— Перестань.
— Интеллектуальна…
— Если ты будешь говорить со мной таким тоном…
— Я хочу сказать, слишком хорошо воспитанна. Почему бы тебе не почитать что-нибудь низкопробное?
— Я сама знаю, что мне читать.
— Может быть, тогда мы наконец-то смогли бы обойтись без всего этого.
— Что ты имеешь в виду?
…Я имею в виду разговоры о книгах, которых я не Читал, и о фильмах, которые мне не нравятся, потому что рассказывают о человеке, как о бесполом железном существе, которого ударь — кровь не потечет, и еще о картинах, скульптурах; конечно, тряпок у нас теперь Достаточно и можно их «презирать», при этом не забывая, чтобы наше презрение не дай бог не было обуто в дешевые полуботинки. И еще — выверенный стандарт дозированных эмоций, которые не мешают нам делать свои дела, зато улучшают сон. И еще наше презрение к ценностям и правилам приличия, за которые, однако, пока никого не распяли и не сожгли…
— Треп.
— Я сейчас встану и уйду!
…и без вечной игры, которая все подменяет. Без этой самой активности. Это ведь страх божий — активно поглощать мир, пожирать его, и пропускать через пищевод, и суетиться, и бегать, спорить, доказывая, что небо выкрашено в голубой цвет вовсе не потому, что цвет этот приятен глазу. И без перекачивания воды из реки в болото, потому что нельзя вместо сердца ставить мотор. И без света и тьмы, потому что ум мой, который может объяснить мне многие цвета и устройства, не может объяснить, зачем он мне дан, то ли для того, чтобы я считал зарплату и умел интриговать, завоевывая льготную путевку в Крым, то ли для того, чтобы я смог постичь то, для чего у меня нет ни времени, ни сил, то ли для того, чтобы я терпел это. И даже без…
Глаза ее стали круглыми, а вокруг зрачков появился светлый ободок ярости. Она взяла со спинки стула висевшую сумочку и дернулась встать, но он удержал ее, вдруг почувствовав непонятное облегчение, будто бы, как грозовая туча, вдруг разрядился, высеял дождь и град и вот теперь уходит на восток, облегченно погромыхивая и разносясь в сером высоком небе легчайшими клочьями, сквозь которые начинает сиять умытый месяц.
Не отпуская ее руки, он встал и пересел на стул рядом с ней, обняв и поцеловав в ухо, тронувшее щекотным прикосновением светлой, пахнущей шампунем прядки волос.
Свет потух, загрохотала музыка, в дыму и вспышках света закачались фигуры на пятачке перед эстрадой, стеклянная стена вся была в каплях дождя и черна, на асфальте блестели лужи и цветные пятна светофоров, над изломанным контуром зданий нависали облака, и в холмистой полосе меж облаками и крышами домов было светлей. Он погладил ее спину, и шелк едва слышно прожужжал под ладонью, как шмель, свет мигал, дождь на стекле то возникал, то пропадал, за грохотом ударника и криком певца ничего не было слышно.
«Не бойся дождя, если у тебя есть крыша над головой, не бойся одиночества, если у тебя есть друг».
— У тебя неприятности сегодня, да? — закричала она, прижавшись к его уху губами. В грохоте и реве музыки выходило похоже на шепот.
— Почему?
— А почему ты такой заведенный?
Глаза у нее опять сияли, алкоголь стоял в них кристалликами, холодноватыми, как искусственный лед. Подкрашенные губы мягко плыли в улыбке, он поцеловал их, потом тронул кончиком языка, ощутив вкус помады. Было темно, тесно и тепло, как в пещере, дым плыл под потолком, разгоняемый лопастями вентилятора. Она положила ему голову на плечо, что-то напевая и пристукивая туфлей по полу. Тепло стройного женского тела тлело рядом, тревожа и грея. Казалось, это кафе сейчас лопнет под напором железной громкой музыки, нагнетаемой в его пространство, как воздух в топку.
— Ты поедешь ко мне?
— Не знаю, милый, смотри — какой дождь, я и зонтик