Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лекарство предназначалось дедушке Мейеру. Его тщательно обследовали: исключили легкие, щитовидную железу и гортань, но кашель не прекращался.
Жизнь протекала нормально: дела – дети – прислуга – дом… разве что дедушка кашлял, а бабушка сидела в кресле.
Когда началась война, дедушка быстро понял, что быть беде. Он пригласил к себе соседа-поляка, с которым его связывали дружеские отношения, и они вдвоем заперлись в комнате. Вскоре польский друг принялся сооружать схрон. Работа – с особой осторожностью – продолжалась год. Укрытие получилось просторное: поместилась необходимая утварь, запас еды, даже бабушкин ковер и – естественно – зеленое кресло.
Когда объявили о создании гетто, дедушка с бабушкой перебрались в укрытие. Они позвали туда другие еврейские семьи, в итоге в схроне поселилось человек пятнадцать.
Жизнь потекла почти нормально.
Польский друг приносил покупки, бабушка сидела в кресле, а дедушка кашлял.
Обитателей схрона этот кашель начал тревожить.
– Мейер, – говорили они, – люди услышат. Ты не мог бы сдерживаться? Нашел время кашлять…
Дед Мейер понимал, что время неподходящее, сосед приносил все новые лекарства, бабушка крутила гоголь-моголь, но кашель не прекращался.
И однажды обитатели бункера вышли из себя.
И задушили дедушку.
И произошла удивительная вещь.
К бабушке вернулась сила в ногах.
Она встала с кресла.
Закрыла дедушке глаза.
Вышла из укрытия.
Постучалась к польскому другу.
– Бегите, – сказала она. – Сюда сейчас придут немцы.
Остановила проезжавшую по дороге телегу и велела отвезти себя в жандармский участок.
Немцы застрелили всех евреев.
Бабушку тоже застрелили, но самой последней. Пояснили, что это ей в награду. Благодаря чему она увидела, как погибают дедушкины убийцы.
Мой знакомый, солдат и поэт, выжил в Кракове. Историю дедушки Мейера и бабушки Мины ему после войны рассказал их друг-поляк.
2.
– Сендзишов… – вздохнул нью-йоркский раввин Хаскель Бессер. – Я как раз недавно думал о Сендзишове. Мы ехали в санях через Шамони, возница укрыл нам ноги бараньей шкурой. Я почувствовал запах шкуры и сказал жене: мне этот запах откуда-то знаком. В гостиничном номере мы сели у открытого окна и смотрели на Альпы. Пошел снег. Я сказал: уже знаю…
Я ехал в санях в Крыницу, шел снег, возница набросил нам на ноги баранью шкуру. Рядом со мной сидела толстая женщина и без умолку болтала. Рассказывала о родственниках и соседях, о чьих-то похоронах, о чьей-то свадьбе – и все из Сендзишова. Ее фамилия была Зильберман. Имени не помню… Снежинки оседали у меня на ресницах, дул ветер, я подтянул шкуру повыше и почувствовал резкий запах лохм, обшитых шершавым протертым сукном. Зильберман удивлялась, что мне холодно, спросила, как меня зовут. “Хаскель? Как моего брата”, – и начала рассказывать о его школьных успехах. Зиму я всегда проводил в Пивничной, но в тот год моя сестра вышла замуж, и мне хотелось побыть с ней. В Шамони я все время думал о Пивничной, о Крынице и о Сендзишове, где никогда не был…
3.
Если бы это происходило в рассказе Зингера, толстуха в санях знала бы душераздирающую сендзишовскую историю. И уж наверняка бы слышала о дедушке Мейере и бабушке Мине, чья судьба стала местной легендой, с волнением передаваемой из уст в уста. Но снег шел, и сани катили, и Зильберман рассказывала свои байки очень давно, ДО ВСЕГО. Зеленое кресло еще стояло в столовой, дедушка спокойно кашлял, и никакой истории еще не было.
Если бы это происходило у Зингера, о бабушке Мине и дедушке Мейере могла бы рассказать тетя Ентл, та самая, в чепце, украшенном стеклярусом и отделанном лентами – желтой, красной, зеленой и белой. Она обожала удивительные и жуткие истории: про князя, который жег черные свечи и жил с женщиной-демоном, про рыжую Дашу, которую хам-учитель отхлестал ремнем… Но это были самые ужасные происшествия из тех, о которых тетя Ентл слыхала. Про бабушку Мину, которую – в награду – убили последней, Зингер не писал. Он боялся касаться Холокоста. Даже нечистые духи, демоны, дибуки, упыри и черти из его рассказов боялись. Они не заглядывали в ад, выстланный ковром, с зеленым бархатным креслом на почетном месте.
В пансионате мы с пани Метей регулярно совершали неутомительные прогулки. Бродили вдоль Свидера[101], который в ту весну был немного шире и глубже обычного. Выходили сразу после завтрака, чтобы опередить алкашей, просыпавшихся ближе к полудню. Они располагались в окрестных лесах, посреди пустых банок из-под пива и консервных банок от закуски, обрывков веревки и полиэтиленовых пакетов.
Пани Метя, казалось, этого мусора не замечала. Ее по-детски безмятежному голубому взору открывался вид на сады, цветы и плетеные кресла. Она поясняла мне:
– Веранда была вон там, слева. Мы на ней играли в покер. Можете поверить, что когда-то я обыграла скульптора Куну?
Веранда украшала пансионат Шиховой семьдесят лет назад; пани Метя бывала в тех краях каждый год. В Свидере она игрывала в покер со скульптором Куной, в Срудборове – в белот с адвокатом Дýрачем, на Новый год они с мужем ездили в Отвоцк к Гурецким. Те, правда, брали двадцать пять злотых в день, то есть в пять раз больше, чем владельцы других пансионатов, зато там подавали французские сардины и куропатку с апельсинами.
Каждые несколько дней пани Метю навещал пан Вальдемар, ее муж. Приезжал ненадолго, поскольку еще не перестал заниматься делами. Последнее время он всерьез подумывал о детских колясках. Где-то он прочитал, что в Польше ежегодно рождается пятьсот тысяч детей, а колясок производится немного. Можно бы выписывать их из Тайваня и продавать минимум по два миллиона.
Экономически мыслить пан Вальдемар научился смолоду у торгового советника французского посольства. Видимо, ученик был смекалист: уезжая охотиться в Мексику, советник оставлял на него всю канцелярию.
Пан Вальдемар собирался жениться на другой, а именно – на Антонине Вайман. Ее отец владел акциями шестнадцати сахарных заводов и ездил на “ситроене” с такой потрясающей подвеской, что чувствовали вы себя в нем как в колыбели. Был уже назначен день свадьбы, заказан ужин в “Европейской” и билеты в Севилью (свадебное путешествие), но из Оксфорда приехал брат Антонины. Приглядевшись к жениху, он сказал сестре два слова: “Не советую…” Она послушалась брата. Вайман-старший покончил с собой сразу после вторжения немцев. Антонину арестовали на арийской стороне. Несмотря на семитскую красоту, она не приняла к сведению, что идет война. Не пошла в гетто. Не захотела прятаться. Ее вывели из ресторана “Симон и Стецкий”: кто-то (неизвестно кто) позвонил в полицию.