Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слушая рассказы Люсьена о Марокко, мама словно оказывалась внутри пронзительно-синего пейзажа Матисса. Он мельком упоминал, как навещал бабушку в деревне во Франции, а она погружалась в прустовские грезы. Ей казалось, еще чуть-чуть — и дотронешься до тонких фарфоровых чашек в салоне grand-mere[7], услышишь, как тихо побрякивают ее жемчуга. Маленькие подарки Люсьена, например марокканский кожаный кошелечек с тиснеными золотыми звездами, были не просто вещами, но воплощением свободы, далекой и загадочной. «Сувенир с воли для заключенного», как она сейчас их называет. О женитьбе они никогда не говорили. Люсьен пробыл в Москве всего две недели. Но, даже просто сжимая его не по-русски мягкую ладонь, мама чувствовала, что ее извечное отчуждение становится почти осязаемым, оформленным желанием: физически освободиться от советской действительности. В жарком августе 1957 года, когда Люсьен уехал, подарив ей «Жерминаля» Золя со страстной надписью на эсперанто, мама уже знала, что тоже уедет. Это случилось двадцать без малого лет спустя, а до того мама воображала, что живет в собственном четвертом измерении вне советского пространственно-временного континуума.
— Я была антисоветским человеком, — говорит она. — Но в то же время и вне-советским: внутренней эмигранткой, закуклившейся в своем личном «космополитическом» микрокосме.
В своей волшебной сказке.
Заполняя пустоту, оставшуюся после Люсьена и Фестиваля, мама вернулась к готовке, но теперь ее кухонные фантазии изменили направление. «Книга о вкусной и здоровой пище» была с позором отправлена в отставку. Источником вдохновения стала заграница. Каково на вкус было это воображаемое «не здесь»? Мама понятия не имела. Кулебяки и ботвиньи, сладострастно воспетые Чеховым и Гоголем, она могла смаковать хотя бы мысленно, но западные блюда были всего лишь названиями, нерасшифрованными знаками иных домашних реалий. В отсутствии рецептов была своя прелесть: можно было наделять незнакомые названия каким хочешь вкусом.
Неисправимо жизнерадостная и не унывающая из-за нехватки продуктов в магазинах мама снова превратила родительскую кухню в мастерскую мечтателя. Вероятно, она первой в Москве приготовила пиццу, «адаптировав» рецепт из контрабандного номера журнала Family Circle — удалось одолжить у подруги, отец которой когда-то был в Америке в командировке. И неважно, что ее «пицца» была похожа на русский мясной пирог, только открытый, смазанный кетчупом, а сверху — тертый сыр «Советский». Маме ни один ингредиент не казался банальным: для кулинарного эксперимента годилось все.
— Сегодня я приготовлю пот-о-фё! — радостно объявляла она, разглядывая кочан гнилой капусты. — Я читала про него у Гёте. Думаю, это суп!
— Похоже на твои обычные жидкие щи, — ворчал брат Сашка.
Мама возражала. Она сделала открытие: просто переименовав блюдо, можно изменить его вкус.
Раз в две недели из Марокко приходило письмо от Люсьена. Начинал он всегда так: «Mia karega eta Lara — моя дорогая маленькая Лара». «Мое сердце тоскует, — написал он спустя год. — Почему karega Lara мне больше не отвечает?»
К тому времени karega Lara была безумно влюблена в другого человека. В человека по имени Сергей. Казавшегося ей до жути похожим на красавца Алена Делона из фильма «Рокко и его братья», который она видела на фестивале итальянского кино.
* * *
Мать с отцом встретились в конце 1958-го. Ей было двадцать четыре, он был на три года моложе. Они познакомились в очереди, их роман расцвел в другой очереди. Получается, я — плод советской экономики дефицита с ее неизбывными очередями.
Среднестатистический гомо советикус от трети до половины своего нерабочего времени проводил в очередях за чем-нибудь. Очередь была экзистенциальным мостом над бездной — между частными желаниями и коллективными возможностями, которые диктовались прихотями централизованного снабжения. А еще она была средством структурирования социалистической реальности, азартным и опасным видом спорта и специфической советской судьбой, как писал один социолог. Очередь можно рассматривать и как метафору жизненного пути гражданина — от очереди на регистрацию новорожденного до списка очередников на получение хорошего участка на кладбище. Еще мне нравится определение очереди как «квазисуррогата церкви», мелькнувшее в эссе Владимира Сорокина, этого enfant terrible русского постмодернизма. Фрагменты диалогов в очереди, испещренные многострадальным глаголом «стоять», целиком составили его одноименное абсурдистское произведение.
Вы стояли? Стоял. Три часа. Купил бракованные. Не того размера.
Чем очередь никогда не была, так это серой инертной массой. Лучше представьте себе всесоюзную рыночную площадь, шурум-бурум и галдеж, в котором граждане обменивались сплетнями и оскорблениями, узнавали то, о чем умалчивали газеты, ввязывались в драки и совершали подвиги. В тридцатые годы НКВД подсылал в очереди осведомителей, чтобы узнавать о настроениях в обществе и доставлять сведения прямо в кабинет к Сталину. В очередях формировались мнения и возникали спонтанные сообщества. Представители разных социальных слоев стояли, сплоченные, возможно, единственными подлинно коллективными советскими чувствами: жаждой обладания и недовольством (не говоря об объединяющей вражде к ветеранам войны и беременным, которых полагалось пропускать вперед).
В некоторых очередях, настаивает мама, было весело и даже радостно. Это были очереди за культурой — в оттепельной Москве она, как и все остальное, была дефицитом. Благодаря Хрущеву, приподнявшему «железный занавес», в Москву тогда хлынуло импортное искусство. Гамлет Пола Скофилда, Отелло Лоуренса Оливье, легендарный Жерар Филип в пьесе Корнеля. Брехтовский «Берлинер ансамбль» под руководством его вдовы… Стоковский, Баланчин, Бруно Вальтер — все это мама жадно впитывала, помимо отечественных сокровищ: фортепианного квинтета Шостаковича с участием автора или балетной кометы Галины Улановой. «Я столько стояла в очередях, что некогда было ни поесть, ни вздохнуть», — хвастается мама.
Стояли месяцами и даже годами, как за машинами и телевизорами. Очередь за культурой двигалась согласно особому порядку и логике. Слух или официальное объявление о будущих гастролях приводили колесики в движение. «Старший по очереди» гиперактивный жрец высокой культуры — принимался за дело: заводил список. Продажа билетов еще и не думала начинаться, а друзья изо дня в день посменно сторожили кассу, добавляли новичков во всемогущий список, присваивали номера. С многими друзьями мама познакомилась тогда на перекличках, требовавших всеобщего присутствия. Они напоминали интеллигентские вечеринки, но проходили на тротуарах — зимой, когда от мороза трескались сапоги, или в ветреном мае, под дождем из тополиного пуха.
— АГА! Вот идет злокозненная Фрумкина! — вскричала темноволосая «старшая» Инна, когда мама снова непростительно опоздала на перекличку по списку на французский балет.
— АГА! Злокозненная Фрумкина! — передразнил незнакомый худой юноша, чьи зеленые глаза с поволокой оттеняла вампирическая бледность лица. Мама смерила его сердитым взглядом. Но потом весь вечер думала о том, как он все-таки похож на Алена Делона.