Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы начинаем утренний обход. Не обход, а смех собачий. Растолкав больного и посветив ему в глаза фонариком, мы скороговоркой спрашиваем, жив ли он еще, так что даже те, кто понимает по-английски, не успевают сообразить, о чем идет речь. Мы быстро меняем мешочек в капельнице и всаживаем в вену иглу. Потом так же быстро проглядываем историю болезни. Если больной лежит в отсеке для туберкулезников, мы на секунду заглядываем к нему, наплевав на ХАЗМАТ[52]и всякие там предписания.
Кстати, о ХАЗМАТЕ. Во время обхода мы стараемся не попадаться на глаза двум больничным командам — гигиена труда и контроль над инфекционными заболеваниями — во избежание расспросов о возможных последствиях инъекции, которую я случайно получил из шприца Эссмана. В данную минуту я почти не чувствую боли в пораженной области, а времени на болтовню у меня просто нет.
На каждом шагу мы получаем подтверждение того, что больничный персонал это удивительный разнобой: в то время как одни куда-то несутся сломя голову, другим лень посторониться и уступить им дорогу.
Нам даже удается спасти пару человеческих жизней, если такие слова вообще применимы к ситуации, когда исправляется ошибка врача, прописавшего не те лекарства. Но чаще речь идет о медсестре, давшей больному столько-то миллиграммов в расчете на фунт вместо килограмма, хотя бывают и более экзотические случаи, когда, например, пациенту, нуждающемуся в комбиванте, подсовывают комбивир.
Раз или два нас просят помочь в принятии трудного решения, от которого зависит жизнь человека. На это тоже уходят считаные секунды. Будь все ясно, решение не заставило бы себя ждать, а так как все растопырились, нам добавить уже нечего. Пусть высказываются психи в Интернете.
— А теперь по домам, — говорю я студентам по окончании обхода. Через полторы минуты мне надо быть в операционной.
— Сэр, а нельзя нам посмотреть операцию? — спрашивает один из них.
— Зачем?
Впрочем, помощь мне может понадобиться. И вот мы уже все несемся галопом в предоперационную.
Там один анестезиолог. Сестра просит меня оформить документы и привезти пациента. С документацией я расправляюсь со скоростью сейсмографа и, дав задание студентам посмотреть кой-какие сведения по брюшной хирургии, отправляюсь в палату за Скилланте.
— А ведь я тебя отымел, Медвежья Лапа, — неожиданно произносит лежащий на каталке Скилланте, пока мы ждем лифта.
— Да ну?
— Так, самую малость.
Я повторно нажимаю на кнопку.
— Правда?
— Правда. Я думал, Кривой в Аргентине.
— Не понял?
— А он в Нью-Йорке, как я только что узнал.
— Какой, к черту, Кривой?
Я подумал, что это, возможно, один из младших братьев Скинфлика — не самая серьезная угроза. Или очередное жонглирование кликухами.
— Я о Скинфлике, — пояснил Скилланте. — Совсем забыл, что вы братки.
— Та-ак...
Тут приходит лифт, а в нем полно народу.
— Подожди, — говорю я Скилланте. И командую: — Все быстро вышли. У этого больного птичий грипп.
Мы остаемся одни в кабинке, и я нажимаю на кнопку «стоп», как это ранее сделала Стейси.
— Ну, блин, выкладывай.
— Кривой. Так теперь зовут Скинфлика. Из-за лица.
— Скинфлик на том свете. Я выбросил его из окна.
— Да. Из окна ты его выбросил.
— Ну вот.
— Только он выжил.
Слова застревают у меня в горле. Разумом понимаю, что этого не может быть, но инстинкт подсказывает мне другое.
— Ерунда, — говорю. — Шестой этаж.
— Я же не сказал, что он получил от этого удовольствие.
— На фуфу меня берешь?
— Клянусь святой Терезой.
— Скинфлик жив?
— Жив.
— И он в Нью-Йорке?
— Да. Я думал, он еще в Аргентине. Он там учился драться на ножах. Чтобы свести счеты с тобой, — уточняет Скилланте тихим голосом, словно испытывая неловкость.
— Отличная новость, — наконец выдавливаю из себя.
— Извини. Я думал, ты меня переживешь, но, видно, не намного. Если моя операция пройдет неудачно, у тебя будет не больше двух часов, чтобы убраться из города.
— Спасибо на добром слове.
Я бы сейчас с удовольствием врезал Скилланте, но вместо этого я ударяю по кнопке лифта ребром ладони, и мы взмываем вверх, в отделение хирургии.
В начале ноября Магдалина познакомила меня с родителями. Они жили в бруклинском районе Дайкер-Хайтс. До знакомства с Магдалиной я никогда там не бывал.
Я уже был знаком с ее братом, долговязым блондинистым старшеклассником, не вылезавшим из футбольной формы и на удивление застенчивым с учетом того, что он знал полдюжины иностранных языков. Друзья звали его не по имени, Кристофер, а Рово, сокращенно от фамилии Нимеровер.
Родители оказались такими же, как он, долговязыми и блондинистыми. Все трое чем-то напоминали лаек, Магдалина была из породы борзых.[53]Ее отец работал в нью-йоркской подземке мастером смены, хотя в Румынии он был дантистом. Мать трудилась в пекарне их общих друзей.
На ужин вместо национальной еды подали спагетти — «из вежливости», то бишь желания подчеркнуть, какая пропасть лежит между мной и их дочерью. Столовая, как и остальные комнаты, смахивала на кишку; семья занимала половину вытянутого в длину трехэтажного дома. Все в этой комнате — ковры, старинные деревянные часы, мебель, пожелтевшие фотографии в рамках — поглощало свет. Нас с Магдалиной усадили напротив Рово, а в торцах стола сидели отец и мать.
— И давно тебя потянуло к румынкам? — спросил меня ее отец, не отрываясь от еды. Он был при галстуке и, как мне почему-то показалось, в пристежном воротничке.
— С тех пор как я встретил Магдалину, — отвечаю.
Я старался держаться почтительно и скромно, но из-за отсутствия опыта у меня это не очень получалось. К тому же Магдалина буквально не слезала с моих колен, желая показать родителям, что у нас с ней все серьезно.