Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, как утверждают некоторые теоретики, национализм «поздних модернизаторов» представляет особую опасность (Bendix 1964; Nairn 1977; Schwarzmantel 1991). Но многое из того, что мы теперь считаем мирным патриотизмом устоявшихся и образцово современных западных наций, представляет собой результат более ранней кровавой истории. Процесс консолидации государств и наций был долгим и отнюдь не естественным[63]. Исторически он вызывал конфликты в государствах, которые мы теперь считаем стабильными демократиями, точно так же как он вызывает конфликты в складывающихся государствах. То, что теперь кажется прочной, почти естественной национальной идентичностью, представляет собой результат символической борьбы, а также культурного и вполне материального насилия. Конечно, не только насилия: национальная идентичность и общие истории — это также результат культурного творчества: написания романов, которые желают читать миллионы, совместного просмотра телепередач, общего опыта вроде американских травм Великой депрессии или убийства Кеннеди; все это создает у людей ощущение общей истории. Но когда мы оцениваем культурные столкновения, которые осложняют сегодня переход развивающихся стран к демократическим политическим системам, нам необходимо помнить, что часто бывает трудно сделать за одно поколение то, на что в других странах ушли века, и попытки достичь этой цели скорее всего будут сопряжены с насилием.
Национализм не только появляется во множестве форм и контекстов, но и несет в себе множество различных политических и моральных ценностей. Национализм может означать поддержку модернизации и объединения вопреки считающемуся отсталым и конфликтным «трайбализму» или «коммунализму»[64]. Или он может означать шовинистическое отстаивание достоинств и интересов своей собственной нации за счет других или общего блага. Национализм также принимает форму поддержки своих команд на футбольных чемпионатах и Олимпийских играх, а не только войн и экономической конкуренции (Billig 1995). Сегодня, возможно, трудно припомнить, когда мы стали связывать национализм с «отсталыми» притязаниями этнического локализма, но в 1780– 1870-х годах национализм был либеральным, космополитическим дискурсом, подчеркивавшим свободу всех народов. Короче говоря, дискурс национализма слишком важен и распространен, чтобы приклеивать ему ярлык «хорошего» или «плохого». Идея нации настолько глубоко укоренена в современных способах создания личной и коллективной идентичности, что она помогает людям сознавать свое место в мире независимо от действий, которые они предпринимают, исходя из этого сознания места.
Несмотря на это, некоторые группы ученых склонны проводить различие между патриотизмом как «хорошей» любовью к стране и национализмом как «плохим» искажением (Doob 1964; Conover and Hicks 1996). Это не только связано с общим желанием сохранить четкое различие между хорошим и плохим, но и отражает часть истории самого националистического дискурса. Как мы видели в предыдущей главе, современная идея нации возникла вместе с идеей демократии в качестве составляющей стремления положить в основу политики волю «народа». Нация могла отождествляться с населением страны, противостоящим своим правителям — независимо от того, были ли они чужеземцами или просто монархами, которым не хватало народной поддержки. В то же время разговоры о нации могли использоваться для мобилизации народа одной страны в войне с соседями. Одно и то же обращение, например, к английскости могло воодушевить и сторонников парламента, которые боролись против короля, и англичан, которые боролись за короля против французов (или, в других случаях, против шотландцев). Патриотизм, таким образом, был палкой о двух концах, что вызывало озабоченность у монархов: они одновременно зависели от него и боялись его. Как сказал австрийский император Франциск, когда кого-то отрекомендовали ему как патриота Австрии: «Он может быть патриотом Австрии, но вопрос в том, является ли он моим патриотом» (Kohn 1967: 162).
С точки зрения раннего либерального национализма, такие высказывания свидетельствовали о том, что именно было не так в королях и императорах. Люди должны быть верны не таким правителям, а своим нациям. Именно как члены таких наций они могли достичь «самоопределения» и в смысле демократического самоуправления (или по крайней мере создания республиканской конституции), и в смысле независимости от господства других наций. Но такая либеральная теория предполагала, что для каждой нации было очевидно, кто был «своим», гражданином, а кто был «чужим», иностранцем[65]. Каждый человек считался внутренне непротиворечивым индивидом, и каждая нация считалась также внутренне непротиворечивой со «своими» индивидами, четко и по отдельности входящими в нее. Эти индивиды могли испытывать оправданное чувство гордости за достижения своей нации — и делать оправданной войну с ее врагами, — не нарушая чьих-либо прав. Этот либерализм оказывался несостоятельным при столкновении с реальностью спорных, пересекающихся и нечетких границ; и он не в состоянии был контролировать процессы, в результате которых складывались национальные идентичности и посредством которых население, проживавшее на определенной территории, побуждали (или заставляли) принимать более или менее схожие идентичности, языки и образы жизни. Таким образом, либеральная теория считала само собой разумеющимися исторические процессы, которые вели к созданию не вызывавших споров национальных идентичностей, обычно преувеличивая степень согласия. Она называла «патриотизмом» те случаи, когда люди, обладавшие прочными национальными идентичностями, гордились своими достижениями или, уверенные в своей правоте, выступали против внешней агрессии[66]. Она называла плохим «национализмом» те случаи, когда люди боролись друг с другом за закрепление того или иного конкретного определения национальной идентичности.