Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако и неоплаченный добряк-провизор решил не подводить чудаковатого иностранца. «Он, наверное, выписал сам себе рецепт по-латыни, пришпилил его к стенке и, согласно предписанию, регулярно отсылал в далекую таинственную Москву карточки с пожеланиями здравия и благоденствия, — фантазировал Сидоров. — Афронт вышел преуморительный, получивший к тому ж немалую огласку. Не оттого ли невеста бросила нашего бедного Рыбу?»
Вспоминая, как тогда читал это письмо, я понял, что мои нынешние приступы жалости к тем, кто никому не внушает сочувствия, не одно следствие немощи усталого духа и больного тела, как я думал до сих пор. Я был тогда молод, полон сил, и что ж? Право слово, этот анекдот заставил меня пожалеть Миллера.
Миллера, который был кошмаром моих детских снов! Человека, некогда внушавшего мне отвращение, близкое к ужасу… Молодой ученый-ипохондрик со своими тщетными претензиями, педантством и гневными вспышками показался мне едва ли не симпатичным. За его нелепыми выходками угадывалась та же безотчетная тоска, что и меня самого порой делала неуравновешенным, а для кого-то, может статься, попросту отталкивающим…
Чур, чур меня! Что за дикое сопоставление! Снова, как когда-то, на меня глянули мертвые зрачки Рыбы, в ушах явственно заклокотало мерзкое «ххе-ххе-ххе»… Отбросив письмо, я вскочил, злой и смущенный. Опыт приучил меня опасаться капризов собственного воображения, и я, казалось, давно справился с этой напастью. С чего бы опять так распуститься? Эдаким манером и до галлюцинаций недолго дойти. Вот, извольте: во рту сухость, виски ломит, познабливает даже.
— Аграфена Потаповна! — крикнул я, собираясь попросить, чтобы Груша принесла чаю. И снова нервный холодок прошел по спине: слишком уж скоро Груша явилась в дверях. Еще прежде, чем отзвучал мой зов. Что она там делала, стоя за дверью? Подслушивала? Подглядывала?
— К вам опять барыня Завалишина пожаловали! — звонко объявила Груша. — Просить?
В последнее время я все чаще использую для писания присутственные часы. Мирошкин уже несколько раз, обиженно надувшись, заводил речь о том, что мы приходим на службу не затем, чтобы заниматься посторонними делами. Но коль скоро ни он сам, ни кто-либо другой не мог бы удовлетворительно объяснить, зачем мы туда приходим, а я, симулируя то ли глухоту, то ли глубокую задумчивость, ни словом не отвечаю на его выпады, Мирошкин счел за благо оставить меня в покое.
Да он и сам какой-то издерганный. Жару плохо переносит? С начальством нелады? Кто его разберет. Удивительнее всего, что ни он, ни прочие товарищи по несчастью более не в силах мне помешать. Я либо вовсе не слышу их разговоров, либо речи эти проскакивают мимо сознания, почти не задевая его.
— Мы вас выдвинули! — кричит, допустим, Мирошкин Ольге Адольфовне (ее недавно повысили из машинисток в секретари). — Выдвинули, а вы не проявляете никакой общественной сознательности!
— Так задвиньте обратно.
— Это несерьезно! Думаете, на вас управы не найдется? Ошибаетесь! Мы вам хвоста накрутим!
— Что вы сказали? Мне? Накрутить хвоста! Вы с ума сошли!
— Я, собственно, не хотел вас обидеть, вы, ежели что…
— Что — «ежели»? Вы, кажется, не отдаете себе отчета, кому говорите подобные вещи!
— Да чего я такого сказал? Товарищи, хоть вы подтвердите, я ж ничего особого…
Миршавка:
— Вы, уважаемый, в самом деле не всегда удачно выбираете ваши выражения. Однако и вам, уважаемая, надлежит не забывать, что старорежимные церемонии сегодня не к месту.
Марошник:
— Ольга Адольфовна, вы не смотрите, это ж только так говорится, про хвост…
Бас из «эрмитажа»:
— Стал прохвост говорить про хвост…
Миршавка:
— Что за манера, уважаемый? Хотите говорить, так хотя бы выйдите оттуда!
Бас:
— Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых!
Мирошкин:
— Товарищ Корженевский, вы эту поповскую агитацию прекратите!
А я ни гугу. Привык. К чему только не привыкает человек, скотина этакая. Молчу да строчу свое. И даже больше не спрашиваю, на кой прах мне это сдалось. Кажется, понял. Это я сам себе доказываю, что жизнь — была. Что не во сне, не в театре теней проскакали перед глазами бесплотные силуэты, да и…
Но вспоминать под конторский гомон, как я впервые увидел Елену Гавриловну Завалишину, оказалось немыслимо. Об этом — только дома… Да, наемная покатиловская комнатенка стала моим домом. Правда, чердачная комната в тифлисском доме Тер-Миносяна, где я четыре года прожил в нахлебниках, одно время тоже казалась мне родной. Когда Зероб подобрал меня после госпиталя, увез в Тифлис и поселил у себя, я не имел сил сопротивляться. Он вбил себе в голову, что обязан мне жизнью, хотя спасла его не столько моя доблесть, сколько одна из бесчисленных случайностей войны. Крикливый, вспыльчивый, чудесный Зероб! Я-то еще неизвестно, а он действительно меня спас тогда, приютив у себя.
И не отпускал, пока не заболел, хотя проку от меня в хозяйстве не было и его жена была не в восторге от моего бессрочного гостеванья. Нвард ни разу не сказала мне этого, но неумолимая твердость, с которой она отвергала всякую мою попытку помочь по дому, говорила, что в отличие от Зероба она продолжает считать меня гостем. Там я, грешный человек, впервые позволил себе счесть чужой дом своим. И ошибся. Ошибаюсь, конечно, и теперь. Но вряд ли успею убедиться в том на практике.
Да, я полюбил-таки свою наемную комнату, у меня есть ощущение, что здешние пенаты благосклонны ко мне. Хотя все здесь облуплено, обшарпано, из дивана лезут пружины, а под потолком живут пауки. Как мадам Трофимова сказала тогда? «Кто на войне был, того ничем не проймешь». Что касается представлений об уюте, это уж с подлинным верно. Здесь я у себя. Здесь мне покойно. Здесь я окончу свои дни. Значит, это и есть мой дом. Я, кажется, даже Ольгу Адольфовну и Мусю полюбил той нетребовательной бледной любовью, какую можно питать к дальней, но симпатичной родне.
Что за беда, если Муся порой приводит меня в ужас? На то я и старый пиджак. Но когда она торчит в небе на своей сосне, самозабвенно погруженная в очередную книжку с приключениями, в моем сердце вместе с не изжитым еще беспокойством шевелится самая настоящая нежность. Что до Ольги Адольфовны, она святая. Я бы повторил это под присягой. Ни брошенный в Мусю горящий примус, ни прохиндейская рожа Аркадия Чабанова здесь ровным счетом ничего не меняют.
И уж тем паче не меняет ничего семейство пауков, обжившее мой потолок, хотя мы договорились, что уборку комнаты хозяйка берет на себя. Она, правда, иногда здесь подметает, и низкий ей за это поклон. Большего требовать нельзя: по углам ее собственной комнаты тоже паутина и подметают там явно реже, чем у меня.
Да не я ли радовался, что случай послал мне в роли хозяйки настоящую барыню, не какую-нибудь Феклу? То-то и оно: у Феклы было бы чисто. Она устраивала бы мне злобные сцены по всякому поводу, бесперечь заводила бы будто невзначай речь о какой-нибудь Марье Ивановне, которой жилец за куда худшую комнату платит вдвое, может статься, и по карманам бы шарила, но пауков бы не допустила. Крестьянки и мещанки как-то умеют содержать свое жилище в опрятности, будь вокруг хоть потоп. А барские покои, лишившись прислуги, за несколько лет обросли вековым слоем пыли и паутины. Дамы взирают на сию прихоть стихий со скорбным недоумением, в отличие от беднячек не зная средства справиться с такой напастью.