Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знаитя цо? Знаитя цо? Такой файн мужик приходит в столовку, такой файн мужик приходит и только говорит «день добрый, я из Кобры[78], день добрый, я из Кобры. Такой файн змей, когда говорит «день добрый, я из Кобры, день добрый, я из Кобры»… Такой файн змей, смешной, «день добрый, я из Кобры!».
Все, что девушки заработали, им пришлось отдать гинекологу за аборт, и, когда эти блудницы лежали на деревянных двухэтажных нарах, окровавленные бинты мокли в тазах. Посреди кемпинга! Все после абортов. И то ли моей мамочке жалко меня стало, то ли она слишком мало на этой своей мойке заработала, только спасла меня Матерь Божья от смерти в окровавленных тазах и тряпках. С той поры я всегда выступаю против абортов. Как и моя жена Божена, которая еще в познаньский период выкинула все, что только можно было выкинуть. В защиту жизни нерожденной мы направляем большие суммы, с налога можно списать. И не было бы меня теперь здесь, в сауне, с вами, сударь, посреди дымами окутанной земли этой исконно польской. И не было бы у меня моих дел с Пакистаном, с Индией, с Пуэрто-Рико. Тайна зачатия человека велика есть, сие великое торжество где-то в котельной дома отдыха прошло с участием раба Божия Бигуса. Все в копоти, все в саже, как из пекла! Ох и щедро расточает Господь дары Свои, слишком щедро… Мамаша, однако, женщина добрая и чистая. Даже потом получила квартиру в блочном доме в Бытове, потому что в течение многих лет была образцовой уборщицей в том кооперативе, который раздавал квартиры. Все подъезды всегда отлично, по-немецки, отмывала, хоть и жаловалась на ноги.
Короче, смастерил меня этот Бигус, закончился сезон, бакланы улетели, туманы повисли над озером, комары стали злыми, вечера все холоднее и холоднее, все больше освободившихся номеров, которые полагалось убрать и закрыть на ключ до следующего года. Начиналось Великое Проветривание: во всех домиках открывались форточки и приоткрывались окна, и держалось все в таком состоянии аж до следующего года, чтобы был сквозняк и не завелась плесень. Уехали солдаты, исчез и Бигус: как тот улан из песни, сел на коня и уехал, а девица себе косу отрезала. А Марыся очи выплакала. Вернулась назад, домой, в Млынок. Уговорили ее соседки, чтобы с прибытком своим, ставшим уже более или менее заметным, поехала автобусом в эти самые Семировицы, в гарнизон, и исполнила свою арию из «Гальки». Уже вижу, как его вызывают к начальству: «Увольнительная вам, рядовой Бигус, на сегодня вроде как и не положена, но женщина с брюхом под воротами части, вся в платки замотанная и с узелком, — вопрос жизни и смерти. Идите, но чтобы быстро назад и со щитом». Да разве кто когда быстро возвращался после такой продолжительной оперной сцены? Да на негнущихся? Да не потеряв головного убора?
Но дальше было еще хуже, чем в «Гальке». О чем разговаривали они у тех ворот, навсегда останется под покровом тайны, только на стене виднелись их тени: его — молодая, с сигаретой в руке, ее — с самого рождения старая, с самого рождения толстая и всегда в платочке. Однако поговорили… поговорили… Бигус свистнул, и как из-под земли стали вырастать друзья-приятели. Под стеною. Освещенные перегоревшей лампочкой на палке. Со стены, с фонаря, со сторожевой вышки. И тот, который рыжий, и тот, который бесстыжий. Что оказалось: этот самый негодяй Бигус сговорил своих дружков-летчиков, что если уж женщина в положении, то пусть по разочку ее попробуют, не опасаясь за последствия. А надо вам, сударь, сказать, что Семировице — это самая горячая кровь, самый что ни на есть пылкий во всей Речи Посполитой вояка. С наборов мазовецкого и поморского, а их-то земли ох бедные, зато парнями, ловкими и водку пить, и морду набить, изобильные. Как только возникает в них потребность —, скажем, Рацлавице, Вена[79], — так непременно всеобщее бурление начинается. С Мазовша мелкая бедная шляхта захолустная, склочная, затылки бритые, череп угловатый, словом, спесь и гонор! Заорали: ура-а-а! Наконец-то можно безнаказанно ей всадить и не бояться, что залетит! Так они к тому семени, что уже росток пустило, дополнительно подсыпали! Потому что следующее, к счастью, уже не пустит росток. Потому что на данный момент Марыхна — бесплодная Земля.
И как принялись черти меня играть, просто какое-то бесовство, сначала один черт меня выиграл, а потом другой черт меня выиграл. Я на землю легла, а он меня всю как есть выиграл — так мамаша рассказывала, а кашубское «выиграть» по-нашему будет «отыметь». А что, есть здесь элемент игры, как в казино.
А поскольку меня еще дополнительно полили молодыми соками, то, можно сказать, мамаша от троих понесла. Вот почему я такой сильный уродился: уже в детском саду голыми руками орехи давил, а в ремеслухе и подковы не были для меня проблемой. Попробуй-ка, вашесть, какой до сего дня сберег я бицепс. (Пришлось сделать вид и угодливо констатировать то, чего в действительности не было.) И уж думал тот Бигус, что из той каши, что заварил, он выкарабкался, и даже пиво «Пяст» по сему случаю выпил, потому что Марыхна, до трех считать не умеющая, зареванная и вся в соплях, уж час как стояла в поле, на остановке. Осень, сударь, уж была, слева — поле и картошка, божественный запах! Какой-то тип в лохмотьях пек картошку. Справа — вороны над пластом отваленной земли. А на низком небе — черная стрелка, указывающая на модное теперь зимой направление: юго-запад — клин улетающих птиц.
Села она в конце концов в громыхающий автобус, только ее в этих Семировицах и видели. Лишь тогда ребята вздохнули облегченно. Приезжает она ночью в свой Млынок. Даже не зашла к себе в хату, пошла шататься по полям, точно пугало какое. Но потом все-таки пошла домой и испекла в печи хлеб. Взяла его и снова — по полям, по лесам… Отщипывала она от этого хлеба, горячего еще, и ела, отщипывала и ела, и плакала, ибо собралась лишить себя жизни и вошла уже в озеро Гилинг, в воду, но захотела напоследок перед смертью хлебушка вволю поесть! Утопиться со мною в воде! Под утро! Осенью! С хлебом! О-о, безумие, безумие! Было б дело ночью — так бы и утопла, а поскольку утро уже занималось и на берегу какой-то рыбак плотву ловил, мать мою спасли.
Здесь я введу в повествование образ старика-отца. Отец — старый Бигус, добродетели всякой кладезь и источник, коронный, доложу я вам, оружейник, — дознается о неприличном сына своего поступке, но, еще не зная, что героиня оперы Марыхна и кто она такая, садится в автобус и едет через непролазную грязь неурожайных земель аж до Бытова, где этого автобуса конечная остановка, дальше уже ничего не едет, ибо эта дыра, деревня Млынок, откровенно говоря, из одного только дома Марыхны, что возле леса, и еще двух домов состоит. Идет он, значит, десять километров, грязь месит, замечает тусклый огонек вдалеке. Видать, Божья Матерь длань Свою указующую простерла: не заблудился, и утром крестьяне госхозные не нашли его волками да лисами разодранного. И все потому, что зашел он в первый с краю дом, где свет заметил. А была то зажженная на окне громница — восковая свеча, что от грома-молнии спасает, — ибо первые раскаты вдалеке предвещали скорую грозу. Мать представляет это в своих рассказах так, что он встал в двери Козловой избы и спрашивает: