Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ночь теплая, как под одеялом.
И тогда он вернулся. Дойдя до дома Ольги, залег. Лежа в кустарнике слышал, как где-то вдалеке пронеслась электричка.
Затылок его опирался на скрещенные руки. Там, за окном обозначился силует в ярком халате, как на японских картинках; он подкрался и стукнул в стекло, толкнул слегка – окно скрипнуло, открылось. Они смотрели друг на друга.
– Это я.
Подпрыгнул и стал коленом на подоконник, и соскочил бесшумно.
Он легко притянул ее и почувствовал запах вымытого тела. И опустил руку сначала на отворот халата.
– Не нужно.
– Почему?
– Нельзя.
– Но почему?
– Отойди. Прошу тебя.
– Ну, успокойся. Не дрожи. Не дрожи так.
Он попятился.
Постелила ему на раскладушке. Как будто они лежали в одном чемодане, но не рядом, а через перегородку.
На следующей неделе он привел ее в свою мастерскую: бетонная нора у Никитских ворот, заваленная рулонами бумаги и холстами. Окно слепое – напротив дом бельмом торчал. На подоконнике проигрыватель, заляпанный красками, и кипа пластинок: Бах, Моцарт… Он не показывал картины, она не настаивала. Они не могли оторваться друг от друга.
– Здесь нет лампы.
– Нет света?
– Однажды люстра упала на меня. Я боюсь, картины сгорят.
В следующее воскресенье она привезла Семену яблочный пирог и цветы для себя. Комната тонула в дыму и многоголосье.
– Привет.
– Ольга, это мои друзья.
Ее подбористый зад, крутящийся под платьем, пружинил при шаге: вверх-вниз. Точно резиновый. Спереди ее тоже не обидели. Подчеркивать ничего не требовалось. Будь у любого из них такая подружка, взялся бы за «Рождение Венеры».
– Скопище пьянчуг, – думала Ольга. – Но как блаженно они улыбаются. Здесь для них рай, если они привыкли к беспорядку, запахам свежего полотна и краски. Они ощущали себя центром мироздания.
В этот вечер все гурьбой завалились в «Закусочную», что в подвале у Никитских ворот. Днем нет лучше убежища от жары, но и вечером можно ловить кайф, если пить вино и нет других посетителей.
… Потом пролились дожди и красным листом лег октябрь.
На веселый многолюдный Симхат-Тора собралась Горка евреев. Мельницей переламывала обыденность в праздник. Симхат-Тора это когда танцуют люди и звезды. А горка – что поднятые к небу руки.
– Ша-алом!
– Ц-гут ентефер!
– Хаг самеах!
Парень с ковбойской шляпой растягивал меха гармошки. Музыка на лицах и еще – неравнодушие к миру. Маленькая Ида Нудель предсказывала:
– Там Яффа похож на Таллин… улочки – переулочки… десятки маленьких художественных галерей… открываются по вечерам. Кофе, музыка, интуристы… А художники продают свои полотна.
И он представил: что-то вроде Ялты… свои картины, вино в бокале….
Ольга работала в Доме книги.
Стоя за прилавком, глядя, как Семен проталкивается к ней, Ольга думала: я, быть может, еще пожалею, что связалась с ним.
Он напирал плечом, продвигался к прилавку. Оставалось пять минут до закрытия магазина, а книжники, сбившись в кучу, не расходились. Да и мудрено ли уйти от антикварных томиков Брокгауза или Петербургского Маркса.
– Заверни-ка мне обещанное, – в голосе его звучали колокольчики (она обещала стихи Хлебникова).
– Какой-то маньяк в Москве убивает женщин в красном.
– В Москве на красной почве чокнутся немудрено.
– Шестнадцать жертв, – сказала Ольга. – Нам показывали фото. Блондин. Тысячи милиционеров его ловят.
– А мы его будем ловить в «Жигулях».
В свете, что лился с потолка, Ольгу можно спутать со школьницей. Они все еще мало знали друг о друге. Только однажды она без любопытства заметила, что по субботам он всегда уходит на Горку к друзьям.
Ей пришло в голову, что он связан с теми, кто стремился уехать в Израиль. Но он ни разу не говорил «о своем субботнем клубе», а она боялась таких разговоров. С неделю она такие разговоры ненавидела. Неделю назад она обнаружила, что забеременела.
Знакомая официантка поставила две кружки и тарелочку с креветками. И тут Ольга сказала ему, что беременна. Держала его руку, как будто наручники одела. Теперь он сообразил, что ждал от нее этих слов. Сейчас скажет: «Женись». Но она молчала. Она словно падала с неба; с неба недописанного полотна. Там, на холсте нужно выписать высокое небо, солнечное. Краски были. Счастья не хватило.
Он осторожно сбросил ее руку и взял кружку с пивом. Она увидела, как в нем просыпается чужой: он смотрел на белые кружева пены. И тогда она сказала:
– Знаешь, никогда у меня ничего не получалось и вот…
Длинные пальцы распластались. Любящие и беззащитные.
И где-то у него мелькнуло «Действительно, почему?»
– Получу вызов и улечу.
– Почему?
– Потому что картины хотят воздуха. Они живые.
– А наш маленький? И он живой.
– Маленький?
– Мало того, что безотцовский, так еще от сбежавшего, – она вдруг улыбнулась. – Хотела бы я видеть сейчас лицо папы.
Но она как будто не слышала собственного голоса, не вкладывая в слова никакого смысла. Все же было бессмысленно теперь.
– Теперь все, – спокойной подумала она. – Кончено. – Как будто последний всплеск умирающего лета.
– Я знаю русских, что уезжают с мужьями в Израиль, – сказал он.
Но, наверное, она к этому времени оглохла. Не слышала он его, это точно. Она поднялась и вышла и пошла из зала. Он взял кружку и немного отпил. Кого больше жалеть: ее, себя или того, кто еще не родился? Какая проклятая жизнь.
Он снова поставил недописанный холст у окна и писал небо, усыпанное розами. Когда от голода стягивало живот, облизывал водопроводный кран и не отрывался, пока не чувствовал прохладу и тяжесть. Тогда возвращался к окну, зажимая тремя пальцами кисть, рука с мольбертом на отлете.
Мир устроен просто и здорово: плодитесь и размножайтесь, и для чуда нужно одно – любить. Есть ли существа красивее этих двоих – обнявшись парят под солнцем. Еще чуть-чуть и свершится: родится Венера.
Он задыхался от усталости, когда снимал (по сотне раз в день) мазки, наносил новые и видел, как они не успев высохнуть, становились мертвыми и он снимал их и насаждал новые.
Потом пришел день, когда почтальон принесла продолговатый конверт с вызовом из Израиля. Вызов Семену Маринбергу. Сыну неудачника, непризнанному художнику, обожающему цвет и линии. Уж не сошел ли он с ума?