Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сударь, — с учтивой улыбкой обратился он ко мне, — я судебный пристав при парижском королевском суде. Имею честь доставить вам послание от господина генерального прокурора.
Первое потрясение прошло. Присутствие духа полностью вернулось ко мне.
— Помнится, господин генеральный прокурор настойчиво требовал моей головы, — ответил я. — Весьма польщен, что он ко мне пишет. Надеюсь, моя смерть доставит ему истинное удовольствие. Иначе мне обидно было бы думать, что он с таким жаром добивался ее, а на самом деле ему это безразлично.
Вслед за тем я потребовал твердым голосом:
— Читайте, сударь!
Он принялся читать длинный документ, нараспев заканчивая каждую строку и запинаясь на каждом слове. Из документа явствовало, что моя жалоба отклонена,
— Приговор будет приведен в исполнение на Гревской площади, — добавил он, кончив читать и не поднимая глаз от гербовой бумаги. — Ровно в половине восьмого мы отправимся в Консьержери. Милостивый, государь! Надеюсь, вы не откажете в любезности последовать за мной?
Я с некоторых пор перестал слушать. Смотритель разговаривал со священником; судебный пристав не отрывал глаз от бумаги; а я смотрел на дверь, оставшуюся полуоткрытой... «Несчастный фантазер! В коридоре четверо вооруженных солдат!»
Судебный пристав повторил свой вопрос и на этот раз посмотрел на меня.
— К вашим услугам! Когда пожелаете! — ответил я.
Он поклонился мне:
— Через полчаса я позволю себе явиться за вами. После этого меня оставили одного. Господи, только бы убежать, убежать каким угодно способом! Я должен вырваться отсюда, должен не медля ни минуты. Через двери, через окна, через крышу, даже оставляя клочья мяса на стропилах!
О бессилье; проклятье, дьявольская насмешка! Месяцы нужны, на то, чтобы пробить эту стену хорошим Я инструментом, а у меня нет ни гвоздя, ни часа времени!
XXII
Из Консьержери
Говоря языком официальных бумаг, я переведен сюда.
Однако путешествие мое стоит описать. Едва пробило половину восьмого, как судебный пристав снова появился на пороге камеры.
— Сударь, я жду вас, — заявил он.
Увы! Меня ждал не только он!
Я встал, сделал шаг; мне казалось, что на второй у меня не хватит сил, — такую тяжесть я ощущал в голове и слабость в ногах. Немного погодя я овладел собой и пошел к двери довольно твердой поступью. С порога я бросил последний взгляд на свою убогую камеру. Она стала мне дорога. Я вышел, оставив ее пустой и незапертой. Непривычный вид для темницы.
Впрочем, она недолго будет пустовать. Сторожа говорили, что сегодня вечером ждут нового постояльца, которого в настоящую минуту суд присяжных спешит приговорить к смерти. За поворотом коридора нас нагнал тюремный священник. Он кончал завтрак.
При выходе из тюрьмы смотритель сердечно пожал мне руку и усилил мой конвой четырьмя инвалидами.
Какой-то умирающий старик крикнул мне с порога лазарета:
— До свидания!
Когда мы очутились во дворе, я вздохнул полной грудью, и мне стало лучше.
Но нам недолго пришлось идти по свежему воздуху. В первом дворе стояла запряженная почтовыми лошадьми карета, та самая, что доставила меня сюда, — это была двуколка продолговатой формы, разделенная поперек проволочной загородкой, частой, как вязание. В каждом отделении есть дверцы, в одном — впереди, в другом — позади. А все в целом до того грязно, засалено, пропылено, что похоронные дроги для бедняков покажутся коронационной каретой по сравнению с этой колымагой.
Прежде чем меня поглотил этот склеп на двух колесах, я окинул двор прощальным взглядом, полным такого отчаяния, от которого должны бы сокрушиться стены. Во двор, представлявший собою небольшую площадку, обсаженную деревцами, набилось еще больше зевак, чем в тот день, когда увозили каторжников. И тут уже толпа! Как и тогда, моросил осенний дождь, мелкий и холодный; он идет и сейчас, пока я пишу эти строки, и, наверно, будет идти весь день, который кончится после меня.
Дороги были размыты, двор — весь в лужах. Мне доставило удовольствие смотреть, как толпа топчется в грязи.
Мы сели, судебный пристав и один из жандармов — в первое отделение, я вместе со священником и другим жандармом — во второе. Четыре конных жандарма окружили карету. Итак, не считая кучера, восемь человек ради одного.
Садясь в карету, я слышал, как старуха с выцветшими глазами говорила в толпе:
— Это куда забавнее, чем каторжники.
Я ее понимаю. Это зрелище, которое схватываешь сразу, одним взглядом. Оно так же занимательно, но смотреть на него удобнее. Ничто не отвлекает и не рассеивает внимания. Тут один лишь участник, и в нем одном сосредоточено столько несчастья, сколько во всех каторжниках, вместе взятых. Это сгущенный и потому особенно пряный настой.
Повозка тронулась. Она гулко прокатилась под сводом главных ворот, потом выехала на аллею, и тяжелые створки Бисетра захлопнулись за ней. Я застыл в оцепенении и только чувствовал, что меня везут, как человек, впавший в летаргический сон, чувствует, что его хоронят заживо, и не может ни пошевелиться, ни крикнуть. Я смутно слышал, как отрывисто звякают связки бубенцов на шее у почтовых лошадей, как колеса грохочут по камням или стукаются об кузов на ухабах, как цокают вокруг повозки копыта жандармских коней, как щелкает бич. Все это сливалось в один вихрь, уносивший меня.
Сквозь прутья окошечка, проделанного напротив меня, я увидел надпись, высеченную крупными буквами над главными воротами Бисетра, и машинально прочел ее: «Убежище для престарелых».
«Вот как, — подумал я, — оказывается, тут люди доживают до старости».
И как бывает в полудремоте, мой мозг, скованный страданием, занялся этой мыслью, стал передумывать ее на все лады. Но тут карета свернула с аллеи на проезжую дорогу, и картина в окошечке изменилась. В нем возникли теперь башни Собора Богоматери, чуть синевшие, полустертые в дымке, окутавшей Париж. И сразу же, механически следуя за движением кареты, изменились мои мысли. Теперь я думал не о Бисетре, а о башнях Собора Богоматери. «Тем, кто заберется на башню, где поднят флаг, будет очень хорошо видно», — сказал я себе, бессмысленно улыбаясь.
Кажется, именно в эту минуту священник опять заговорил со мной. Я терпеливо слушал его. В ушах у меня и без того громыхали колеса, стучали копыта, щелкал бич. А теперь прибавился еще лишний шум, только и всего.
Я молча терпел этот однотонный поток слов, которые усыпляли мой мозг, как