Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надели наручники,
И кончен разговор.
Спасибо, на дороге
Стоял знакомый вор.
Товарищ, товарищ,
С тобой поговорю,
Скажи моей девчонке,
Что я сыграл игру.
Скажи моей девчонке,
Пусть денег не шлет,
Убил я человека
За толстый кошелек.
За часики с цепочкой
За шляпу и пальто,
За темную ночку,
За черт знает что.
Пускай в Версаль поедет,
Попросит короля,
Не даст ли снисхожденье
Убийце, тру-ля-ля.
Пускай подаст прошенье.
За это, мой гонец,
Я подарю ей туфли
И ленту на чепец.
Король читать не станет.
Велит перед зарей
Плясать мне мой танец
Меж небом и землей[20].
Дальше я не слышал и не в силах был слушать. Наполовину внятный, а наполовину скрытый смысл этой омерзительной песенки о борьбе разбойника с жандармами, о встрече с вором, которого он посылает к жене со страшной вестью: я убил человека, и меня поймали, «зашился я в капкан»; о женщине, которая поспешила в Версаль с прошением, и о короле, который разгневался и велит преступнику «плясать свой танец меж небом и землей»; и при этом нежнейшая мелодия, пропетая нежнейшим голоском, когда-либо баюкавшим человеческий слух!.. Я оцепенел, я был подавлен, уничтожен... Противоестественны были такие гнусные слова на румяных и свежих устах. Точно след слизняка на лепестке розы.
Я не в силах передать свои чувства; мне было и больно и сладко слушать язык вертепа и каторги, жестокий и живописный говор, грязный жаргон в сочетании с девичьим голоском, прелестным переходом от голоса ребенка к голосу женщины! Слышать эти уродливые, исковерканные слова в плавных переливчатых звуках песни!
Ох, какая подлая штука — тюрьма! Своим ядом она отравляет все. Все в ней замарано — даже песенка пятнадцатилетней девушки! Увидишь там птичку — на крыле у нее окажется грязь; сорвешь красивый цветок — от него исходит зловоние.
XVII
Ах, если бы мне удалось вырваться отсюда, как бы я побежал в поля!
Нет, бежать не следует. Это привлечет внимание, наведет на подозрения. Надо, наоборот, идти m спеша, подняв голову, напевая песню. Хорошо бы добыть старый фартук, синий в красных разводах. В нем легче проскользнуть незамеченным. Все окрестные огородники ходят в таких.
Подле Аркейля есть густой лесок, а рядом болото, куда я, когда учился в коллеже, каждый четверг ходил с друзьями-школьниками ловить лягушек. Там я могу укрыться до вечера.
Когда совсем стемнеет, я пойду дальше. В Венсен. Нет, туда не пробраться из-за реки. Ну так я пойду в Арпажон. — Лучше было бы свернуть на Сен-Жермен и добраться до Гавра и оттуда отплыть в Англию. — Ах, не все ли равно! Допустим, я очутился в Лонжюмо. Проходит жандарм; спрашивает у меня паспорт. — Все погибло!
Эх ты, злосчастный мечтатель! Сломай сперва стены в три фута толщиной, в которых ты заточен. Нет, смерть! Смерть!
Подумать только, что я совсем ребенком приезжал сюда, в Бисетр, смотреть на большой колодезь и на умалишенных!
XVIII
Пока я все это писал, свет лампы потускнел, настал день, на часах тюремной колокольни пробило шесть.
Что это значит? Дежурный надзиратель только что был у меня в камере; войдя, он снял картуз, попросил извинения, что потревожил меня, и спросил, сколько возможно смягчив свой грубый голос, чего я желаю на завтрак...
Дрожь охватила меня. Неужели это будет сегодня?
XIX
Это будет сегодня!
Сейчас ко мне пожаловал сам смотритель тюрьмы. Он спросил, чем может быть мне полезен или приятен, так как ему желательно, чтобы у меня не было поводов жаловаться на него или на его подчиненных, участливо осведомился, как я себя чувствую и как провел ночь; на прощание он назвал меня «сударь».
Это будет сегодня!
XX
Мой тюремщик считает, что у меня нет поводов жаловаться на него и на его помощников. Он прав. С моей стороны было бы дурно жаловаться на них — они исполняли свою обязанность, зорко стерегли меня; и потом они были учтивы при встрече и прощании. Чего же мне еще надобно?
Добродетельный тюремщик с благодушной улыбкой, с медоточивыми речами, со взглядом льстеца и шпиона, с большими мясистыми руками — это олицетворение тюрьмы. Это Бисетр в образе человека. Вокруг меня всюду тюрьма; я вижу тюрьму во всех возможных обличиях, в человеческом облике и в виде решеток и запоров. Вот стена — это тюрьма, выраженная в камне; вот дверь — это тюрьма, выраженная в дереве; а надзиратели — это тюрьма, претворенная в плоть и кровь. Тюрьма — страшное чудовище, незримое и по-своему совершенное, в котором человек дополняет здание. И я его жертва; оно схватило меня, обвило всеми своими щупальцами. Оно держит меня в своих гранитных стенах, под своими железными замками, и сторожит своими зоркими глазами, глазами тюремщика.
О господи, что ждет меня, горемычного? Что они сделают со мной?
XXI
Я успокоился. Все кончено, кончено бесповоротно. Я поборол жестокое смятение, в которое поверг меня приход смотрителя. Сознаюсь, тогда я еще надеялся. Теперь, благодарение Творцу, я больше не надеюсь.
Вот что за это время произошло. В ту минуту, когда часы били половину седьмого — нет, без четверти семь, — дверь камеры открылась снова. Вошел седовласый старик в коричневом рединготе. Он распахнул редингот. Я увидел сутану и брыжи. Это был священник.
Но не тюремный священник. Зловещий признак.
Патер сел напротив меня, приветливо улыбаясь; потом покачал головой и возвел глаза к небу, вернее к потолку темницы. Я понял его.
— Сын мой, вы приготовились? — спросил он. Я ответил ослабевшим голосом:
— Я не приготовился, но я готов.
И в то же время в глазах у меня потемнело, холодный пот выступил по всему телу, в висках застучало, в ушах начался шум.
Пока я, как сонный, качался на стуле, приветливый старик говорил. По крайней мере мне так казалось; насколько я припоминаю, он шевелил губами, размахивал руками, поблескивал глазами.
Дверь отворилась еще раз. Грохот засовов вывел меня из оцепенения и прервал его речь. В сопровождении смотрителя появился приличного вида господин в черном фраке и отвесил мне глубокий