Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что вы сказали? - переспрашивает оглушенная экскаватором Хемлок.
— И в какой мере материальная сторона вопроса...
— Что вы сказали?
Она слишком хорошо поняла. Едва захлопывается створка двери, Хемлок взбегает по лестнице, бросается к X. Она ощущает собственную бледность, собственную жестокость, чувствует, как бешено бьется сердце и каменеет язык, но все-таки через силу произносит:
— Он сказал что мы не сможем за тобой ухаживать что нужно уже подумать о постоянном месте в приюте сказал что если ты больше не сможешь стоять как нам дальше быть раз ты уже больше не можешь ни снимать ни надевать свои пеленки свои подгузники без посторонней помощи нас ожидает кошмар я больше не могу не могу не могу...
До этого она уже познала горе, страх, сожаление, гнев - все, кроме отчаяния. Но теперь познала и его. Хемлок падает на стул, сгибается вдвое и плачет, уткнувшись лбом в колени, свесив руки, касаясь пальцами ковра. Видна лишь ее содрогающаяся спина и седые волосы. Плачущая женщина. У нее нет лица, как у стонущей в ночных камышах ямаубы из японских сказок[74]. Побелев, X. смотрит на нее и ничего не говорит.
X. чувствует свою отвергнутость - так ребенком Хемлок чувствовала, что отвергнута матерью. Великое унижение. X. думает, что так будет лучше, да, так будет лучше.
Вечером за ужином Хемлок особенно ласкова и внимательна. Ей стыдно за то, что распустила себя. Она горько сожалеет, что обидела X. Хемлок всегда сожалеет задним числом. Если бы она действительно захотела, то могла бы сдержаться, взять себя в руки, но ее словно подталкивает бес. Хемлок опасается за собственную цельность, она в бешенстве и в отчаянии оттого, что X. в любое время встает с громким шумом, падает на стены, на мебель - и так целую ночь, из ночи в ночь. Она кричит, что нуждается в сне, что пойдет спать в другое место, что умрет от истощения. Она рассказывает ужасы, порой доводя X. до слез.
В тот вечер она пытается отвлечь X., в частности, рассказывает, что хочет переписать панно «Четыре времени года». Снова гризайлью, в серых тонах (мы, конечно, вспоминаем Маргариту Сарокки), но с золотыми вставками, напоминающими некоторые эффекты венских или итальянских символистов. «А затем я вижу белые узоры на темных лицах, подобные тем, что наносят себе на кожу священные танцовщицы Ориссы...»
— Да, Орисса, - отвечает X., безобразно забрызгиваясь, - да, апатично говорит X.
— Прости меня за черствость, умоляю тебя...
— Но это же свойственно людям... Любой бы на твоем месте. Это слишком понятно...
— Все равно прости... Слова как бритвы: меньше говоришь меньше ранишь...
«Yet each man kills the thing he loves».
* * *
Миновав Флоренцию, Олимпио Кальветти, Камилло Розати и Пачифико Бузонио благополучно добрались верхами до Болоньи, откуда отправились в путь уже с удобствами - в дилижансе. Остановки были довольно приятными: на постоялых дворах долго ужинали и пили до поздней ночи.
В тот вечер взгляд Олимпио помутнел, Пачифико уже клевал носом, но верный своей пронырливой натуре Розати бдил. Он ничего не спрашивал, а только выжидал, делая вид, будто наблюдает за мухами, пьющими из луж пролитого вина.
— Что ж, - осушив полный стакан, сказал Олимпио, — раз уж вы такие славные попутчики, признаюсь вам, что я совершил и почему уехал из Рима. Это я убил дона Франческо Ченчи по настоянию донны Беатриче и с ведома донны Лукреции, а также синьоров Джакомо и Бернардо...
После этого Олимпио умолк, уставившись в одну точку. На следующий день поездка продолжилась без всяких помех, и в Сан-Мартино Пачифико Бузонио расстался с попутчиками. Два дня спустя, снова напившись (с виду могло показаться, что в вино ему подсыпали какой-то усиливающий опьянение порошок), Олимпио завершил свои признания и во всех подробностях описал убийство. Розати слушал, не говоря ни слова и плотно сжимая губы.
Путники прибыли в замок Торчеллара, и Розати передал его владелице Виттории ди Капуа, вдове графа Альфонсо делла Торчеллара, привет от Марцио Колонны. Графиня пригласила обоих гостей на обед, для Олимпио накрыли стол в отдельной комнате, но с такими же почестями, как и его спутнику: пажи не покрывали голов, будто прислуживали вельможе. Тем не менее, вино горчило, суп и мясо - тоже. Олимпио нехотя отведал угощения, прищелкивая языком и пытаясь распробовать хорошо знакомый вкус. Вошел Камилло Розати с бутылкой вина и захотел непременно налить Олимпио сам, однако, едва наполнив кубок, нечаянно выронил бутылку из рук, и та разбилась на полу. Оба вскрикнули от досады, но
милло тотчас принес другую, откуда налил себе. Сделав глоток, Олимпио почувствовал, как внутренности охватило жжение, в глазах потемнело, и он погрузился в пучину ужасной боли.
— Мерзавец! Ты отравил меня!
Розати прогнал пажей:
— Вы же видите, что он пьян... Не обращайте внимания на его слова.
Олимпио катался по полу.
— Исповедника! Исповедника, Христа ради! Я умираю...
Живо сбегали за капелланом-иезуитом, который исповедовал,
утешил и даже поддержал голову, пока его зверски рвало. Не теряя ни минуты, Камилло сообщил графине, что Олимпио совершил убийство в одной из вотчин Марцио Колонны, и не угомонился до тех пор, пока вдова не приказала заковать Кальветти в кандалы. Тот заполз в небольшую комнатку, сплошь загадив ее своей рвотой: распространяя едкий смрад, она покрывала стены, стулья, ковры, серванты, а сам он валялся на полу едва живой. Охрана графини выгнала его оттуда алебардами и палками. Камилло тоже пришел и, склонившись над Олимпио, стянул с его пальца подаренный Беатриче золотой перстень с геральдическими лилиями, уже успевший к тому времени треснуть.
Олимпио просидел в темнице до великого поста, а затем его без дальнейших церемоний выпустили на волю. Исхудалый, с позеленевшим лицом и по-прежнему горящими внутренностями, добрался он до Рима, где узнал об аресте Ченчи и донны Лукреции. Оставшись без денег, Олимпио обратился к монсиньору Марио Гуэрре и Чезаре Ченчи, оба радушно его приняли и дали немного средств, чтобы он мог уехать из Рима, а за его спиной страшно удивились, что он до сих пор жив. Надлежало исправить эту ошибку судьбы: Олимпио ни в коем случае нельзя попадаться в руки правосудия живым - он слишком много знал. Оба его близких друга, с самого начала предупрежденные Джакомо, решили совершить то, чего он не мог устроить сам, поскольку сидел в тюрьме.
В Риме Олимпио выяснил, что его жена и дети находятся у родни в Антиколи. Пока двое родственников, пригнавших в Рим лошадей, не забрали его туда с собой, он пару дней прятался в монастыре Минервы, в келье, ключ от которой хранился у его брата - монаха Пьетро.