Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собрала Марьяна на стол, что могла (а жила она бедно, в основном огородом, да завела еще козу Степаниду, Паньку, чтоб было свое молоко и шерсть): картошка, да огурцы, да помидоры, да маринованный чеснок — вот и все угощение Марьяны Никитичны.
Сели за стол, и тут тетка Марьяна в самом деле спохватилась:
— А что за праздник такой? Не пойму, ребята. Ей-богу, в толк не возьму.
— Сватаюсь вот, — усмехнулся Клим Головня.
— Ну, брехать-то! — махнула рукой Марьяна Никитична. — Пойди-ка, черт чертович, отмойся для начала, грехи отмоли. А то вишь — сватается он… Не смеши старуху!
— А чем он плох-то? — будто и не шутя спросила Варька.
— Ну, ты серьезно, девка, или как? — Старуха, поджав и без того тонкие губы, уставилась горбатющим своим носом в Варькино лицо.
— Сороковины сегодня, — сказала Варька.
— Сороковины?.. Чьи это? — подивилась старуха и тут же догадливо протянула: — А-а… и верно что… Ай, лихо, молодец девка! По Егору Егоровичу, стало быть, печалуешься?
— А что, разве плохой был человек? — вопросом на вопрос ответила Варька.
— Ну, помянем, что ли, вашего человека? — Клим уже нетерпеливо ерзал на стуле: — Сколько можно разговоры разговаривать?
— А помянем, помянем, царство ему небесное, — согласилась старуха.
Клима Головню ждать не пришлось.
— Небось на кладбище ходила? — спросила тетка Марьяна.
— Ходила. — Варька раскраснелась, губы ее запылали, а темный волос как будто еще больше почернел — от контраста с разрумянившимся лицом. — Возвращалась как раз…
— А я, слушай, Варьке-то говорю: пошли к тетке Марьяне, а она говорит: пошли… Ну, удивила! Слышь, тетка Марьяна?
— Небось испугался? — ехидно прищурила глаза тетка Марьяна.
— Я знаешь чего только боюсь? Работать! — рассмеялся Клим Башка-Зародыш. — Остальным меня не возьмешь. Не на того напали!
— Вот и ответь мне, Варька, — вздохнула тетка Марьяна, — почто у меня к дураку такому душа лежит?
— Хоть — сам скажу? — И с важностью изрек: — Мир — агромадный, а мы с тобой, тетка Марьяна, две сироты в нем…
— Ты-то безродный, точно, а у меня вон Панька есть, не-е… я не сиротеюшка, летом-то я живу перемогом, а вот зимой без козы пропала бы, иной раз и ляжем рядом, в холода-то, поближе к печке, шерсть у Паньки длиннющая, голову положит на меня, жвачку во сне жует — и вот спим… Ох, хорошо этак-то зимой, сладко…
— Да коза-то она что — человек? Подумай-ка! — Клим по вопросу о сиротстве так просто не хотел уступать старухе.
— С виду — нет, не человек, — согласилась Марьяна Никитична, — а душа самая что ни на есть человечья… И не спорь со мной, не спорь! — разгоряченно, так что даже глаза засверкали, заговорила тетка Марьяна, видя, что Клим собирается возразить.
— Предлагаю обмен, — как ни в чем не бывало сказал Клим; волосы у него, когда он снял свою пожухлую кепчонку, беспрестанно рассыпались во все стороны, и голова напоминала теперь кукурузный початок: вытянутая, продолговатая, а сверху метелка желтоватых волос болтается.
— Какой еще обмен? — насторожилась старуха.
— Меняю себя на Паньку.
— Чего-чего? — засверкала Марьяна Никитична глазами. — Как это «себя — на Паньку»?
— Она же человек у тебя, — пояснил Клим.
— Еще и получше какого другого будет…
— Ну вот. И я человек.
— И что? — не поняла Марьяна Никитична.
— Мен на мен. Человека меняю на человека.
Марьяна Никитична, не понимая, но заранее возмущаясь климовской наглостью, повернула голову к Варьке: ты чего-нибудь понимаешь, девка?
— Поясняю… — Клим снова наполнил стопки. — Ты мне отдаешь Паньку, я тебе вручаю себя.
— Да нашто ты мне нужен-то, лешак этакий?
— Эксплуатировать меня будешь.
— Чего-о?..
— Пользоваться моим трудом. Я буду вкалывать, а ты будешь жить…
— А Панька?
— А Паньку прогуляем, — как о само собой разумеющемся деле, сказал Клим.
— Чего-чего? — не на шутку встревожилась Марьяна Никитична. — Паньку, выходит, прогулять, а вместо нее, значит, тебя, козла вонючего, в дому своем завести?! Ну, Клим ты, Клим, был ты чертом в аду, им ты и сгоришь в пекле! Тьфу на тебя!
— А говорила — уважаешь меня, — подмигнул Клим Варьке.
— Я душу твою сиротскую жалела, а гуляку да ленивца в тебе против даже Панькиного хвоста не поставлю!
— Даже против хвоста?
— Именно так — даже против хвоста!
— Тогда, тетка Марьяна, давай мировую: никакого разговора о Паньке не было…
— Ну, то-то! А то ишь расхвастался: меняю себя на козу! Да она мне, золотая, во сто крат ближе родни любой, не то что там рваные головы, вроде твоёй…
Варька слушала и не слушала их разговор, вроде здесь была, рядом с ними, а думы все время уносили ее куда-то в сторону: себя не чувствовала — вот ведь она сидит за столом, головой качает, как бы поддакивая и Климу, и тетке Марьяне, а в то же время душа далеко отсюда, раздвоение какое-то — прежде и не знала, что такое бывает… Но самое удивительное: час назад еще вовсе не знала, не ведала душа, куда от горя деваться, сидела на могиле Егора Егоровича, плакала, поверить не могла, что нет и не будет его больше в живых и что вся любовь ее — зряшная, пустая и никчемная, и жалела себя, Егора Егоровича жалела, в голос голосила, а тут вдруг, под житейский разговор Клима Головни с Марьяной Никитичной, стала наполняться ее душа то ли раздражением, то ли злобой, и чувства эти (чего она сама еще не понимала) были не только протестом против случившегося, а были направлены главным образом против самого Егора Егоровича. Только что любившая его до беспамятства, она вдруг возненавидела Силантьева и за нелепую смерть его, и за свои страдания, за то, что будто посулил ей счастливую, хорошую жизнь, а сам вдруг обманул, исчез из жизни,