Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это Рувим Мальтер, — тихо сказал он на идише.
Рабби Сендерс продолжал изучать мой левый глаз. Я чувствовал себя обнаженным под его пристальным взглядом, и он, должно быть, ощутил мой дискомфорт, потому что неожиданно протянул мне руку. Я потянулся было пожать ее, потом понял, что он протягивает мне не руку, а пальцы. Я пожал их на мгновение — они оказались сухими и вялыми — и отпустил.
— Ты сын Давида Мальтера? — спросил он на идише. Голос его оказался глубоким и носовым, как у Дэнни, а слова звучали почти как обвинение.
Я кивнул. На мгновение я запаниковал. Как ему отвечать — на идише или по-английски? Говорит ли он вообще по-английски? Но мой идиш был очень слаб. Я решил отвечать на английском.
— Как твой глаз, — продолжил рабби Сендерс на идише, — его вылечили?
— С ним все хорошо, — ответил я по-английски.
Мой голос звучал хрипловато, я сглотнул. Потом огляделся. Все внимательно смотрели на нас, в полной тишине.
Рабби Сендерс взглянул на меня, и я увидел, как его глаза блеснули, а ресницы поднялись и опустились, как тени. Потом он заговорил опять — снова на идише:
— Тот доктор, тот профессор, который делал тебе операцию, — он сказал, что глаз вылечен?
— Он хочет снова осмотреть меня через несколько дней. Но он сказал, что с глазом все хорошо.
Он легонько кивнул, борода качнулась на груди. Голая потолочная лампочка бликовала на его черном шелковом лапсердаке.
— Скажи, ты знаешь математику? Мой сын сказал мне, что ты силен в математике.
Я кивнул.
— Так-так. Посмотрим. И ты ведь знаешь еврейский? Сын Давида Мальтера не может не знать древнееврейский.
Я снова кивнул.
— Посмотрим.
Я скосил глаза по сторонам и увидел, что Дэнни с безучастным видом уперся глазами в пол, а ребенок, стоящий позади рабби Сендерса, смотрит на нас, разинув рот.
— Ну-с, — решил рабби Сендерс, — мы еще поговорим после. Я хочу знать друга моего сына. Особенно если это сын Давида Мальтера.
Затем он прошел мимо нас и остановился перед малым возвышением, спиной к своим последователям. Мальчик по-прежнему держался за его лапсердак.
Мы с Дэнни снова сели. По общине прошел шепот, сопровождаемый шелестом перелистываемых страниц. Седобородый старик поднялся на возвышение, надел талит, и служба началась.
Старик вел службу слабым голосом, я с трудом различал его среди других голосов. Рабби Сендерс стоял, повернувшись спиной к молящимся, раскачиваясь взад и вперед и время от времени хлопая в ладоши, и мальчик справа от него раскачивался точно так же, очевидно подражая отцу. В течение всей службы рабби так и стоял — то подымая глаза к потолку, то прикрывая их воздетыми руками. Лицом к общине он повернулся только после того, как Тору вынесли из Ковчега и прочитали отрывок.
Служба завершилась кадишем, и рабби Сендерс медленно пошел обратно вдоль прохода. Ребенок так и держался за его лапсердак, и, когда он проходил мимо меня, я обратил внимание, как огромны его черные глаза и как мертвенно-бледно его лицо.
Дэнни пихнул меня локтем в бок, указал глазами на заднюю стену синагоги, и мы оба, поднявшись с места, последовали по проходу за рабби Сендерсом. Я видел взгляды его последователей на своем лице, а потом чувствовал их на спине. Рабби Сендерс подошел к кожаному креслу во главе стола и уселся в него. Ребенок сел на соседнюю скамейку. Дэнни подвел меня к этому столу и уселся на скамейку справа от отца. Потом показал мне кивком на место рядом с собой. Я сел.
Члены общины встали со своих стульев и тоже направились к задней стене синагоги. Тишина исчезла так же внезапно, как и появилась. Кто-то начал петь, другие подхватили, отбивая ладонями ритм. Все хлынули через дверь — омыть руки, подумал я, — и, вернувшись, стали шумно рассаживаться за столы. Скамейки елозили по полу и скрипели. Пение прекратилось. Наш стол быстро заполнился, в основном пожилыми людьми.
Рабби Сендерс поднялся, полил себе на руки из кувшина (вода стекала на блюдо), вытер руки, затем снял белое шелковое покрывало с халы, произнес благословение над хлебом, отрезал от халы кусочек, проглотил и сел на место. Дэнни поднялся со скамейки, омыл руки, отрезал от халы два кусочка, протянул мне один, произнес благословение, съел и потом сел обратно. Потом протянул мне кувшин и я повторил ритуал, не вставая с места. Потом Дэнни порезал халу на маленькие кусочки, дал один брату и протянул все блюдо старику, сидевшему рядом со мной. Кусочки быстро исчезли, разобранные сидевшими за столом. Рабби Сендерс положил себе на тарелку салат и рыбу и съел маленький кусочек рыбы, держа его пальцами. Человек из-за другого стола подошел и забрал тарелку. Дэнни наполнил для своего отца еще одну тарелку. Рабби Сендерс ел молча и медленно.
Я не испытывал особого голода, но постарался съесть что-нибудь, чтобы никого не обидеть. Порою во время трапезы я скорее чувствовал, чем замечал взгляд рабби Сендерса на своем лице. Дэнни сидел спокойно. Его младший брат возил куски по тарелке и ел мало. Лицо и руки его мало отличались по цвету от белой скатерти, синие вены проступали на коже, как веточки. Он сидел очень тихо и однажды даже начал клевать носом, но поймал взгляд отца и немедленно выпрямился, его нижняя губа задрожала. Потом склонился над тарелкой и стал тыкать в дольку помидора своим тонким узловатым пальцем.
За все время еды мы с Дэнни не обменялись ни словом. Подняв глаза, я вдруг увидел, как его отец не отрываясь смотрит на меня, глаза чернели за толстыми бровями. Я отвернулся, чувствуя себя так, как будто с меня содрали кожу и фотографируют внутренности.
Кто-то запел Ата Эхад, одну из молитв вечерней службы. Трапеза закончилась, и мужчины начали медленно раскачиваться в такт мелодии. Синагога наполнилась пением, рабби Сендерс, откинувшись в своем кресле, тоже запел, затем Дэнни к нему присоединился. Мне была знакома эта мелодия, и я тоже начал петь, сначала нерешительно, а потом все увереннее, тоже раскачиваясь взад-вперед. Когда песня закончилась, сразу началась другая — легкая, быстрая, лишенная слов мелодия, ее пели, акцентируя слоги: чири-бим, чири-бам, раскачиваясь при этом все быстрее и ритмично хлопая в ладоши. Одна мелодия сменяла другую, и по мере того, как я продолжал петь с остальными, мое напряжение спадало. Я обнаружил к тому же, что большинство песен мне известно — особенно медленные, грустные песни, призванные передать печаль по поводу окончания субботы, а те песни, которых я не знал, я легко мог подхватывать, потому что основа мелодии была всегда почти одна и та же. Через какое-то время я громко пел и хлопал в ладоши, раскачиваясь взад и вперед, а взглянув однажды на рабби Сендерса, я снова увидел, что он смотрит на меня и на губах его появляется подобие улыбки. Я улыбнулся Дэнни, он улыбнулся мне в ответ — и около получаса мы сидели, раскачиваясь, пели и хлопали в ладоши, и я чувствовал себя легко, весело и совершенно свободно. Сколько я мог судить, единственным человеком в синагоге, который не пел и не веселился, оставался младший сын рабби Сендерса. Он так и сидел, склонившись над своей бумажной тарелкой, и мял помидорную дольку тонкой рукой с проступающими венами. Пение все длилось и длилось — и вдруг смолкло. Я огляделся, пытаясь понять, что произошло. Все сидели очень тихо, глядя на наш стол. Рабби Сендерс снова омыл руки — и все тоже плеснули себе из бумажных стаканчиков остатки воды. Вступительный псалом к благодарственной молитве был пропет всеми вместе, и затем рабби Сендерс начал благодарственную молитву. Он говорил нараспев с закрытыми глазами, легонько покачиваясь в своем кожаном кресле. После начальных строк каждый молился про себя. Дэнни подался вперед, уперся локтями в стол и прикрыл глаза правой ладонью, его губы шептали слова молитвы. Когда благодарность была принесена, наступила тишина — долгая, густая тишина, когда никто не двигался и все взгляды в ожидании были устремлены на рабби Сендерса, который сидел в своем кожаном кресле с прикрытыми глазами, легонько покачиваясь взад-вперед. Я заметил, что Дэнни убрал локти со стола и выпрямился. Он безучастно смотрел в свою бумажную тарелку, и я прямо ощущал, как он напрягся и сосредоточился — как солдат, прежде чем выскочить из укрытия и ринуться в бой.