Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Синагога была сожжена дотла. Ковчег представлял собой слипшуюся кучу золы, четыре свитка Торы обуглились, священные книги обратились в кучки серого пепла, разносимого ветром. Из ста восемнадцати еврейских семей в общине выжило сорок три.
Когда наконец выяснилось, что ребе выжил и спасен русским крестьянином, его перенесли в относительно не пострадавший еврейский дом и выхаживали, пока он не оправился от ран. На это ушла вся зима. Той зимой большевики подписали Брест-Литовский мирный договор с Германией, и Россия вышла из войны. Внутренний хаос только усилился: деревня четырежды подвергалась казачьим набегам. Но всякий раз сочувствующие крестьяне заранее предупреждали евреев, и те укрывались в лесах или в шалашах. Весною ребе объявил своим последователям, что с Россией покончено, что Россия — это страна Исава и Эдома, земля Сатаны и Ангела Смерти. Они все должны отправиться в Америку и там возродить общину.
Через восемь дней они отправились в путь. Подкупом и взятками они пересекли Россию, Австрию, Францию, Бельгию и Англию и пять месяцев спустя прибыли в Нью-Йорк. На Эллис-Айленд[30]у ребе спросили, как его зовут, он сказал «Сендер», а в документах это превратилось в «Сендерс». После необходимого карантина им разрешили покинуть остров, и еврейские благотворительные организации помогли им обосноваться в Бруклине, в Вильямсбурге. Через три года ребе опять женился, и в 1929 году, за два дня до обвала фондовой биржи, в бруклинской Мемориальной больнице, родился Дэнни[31]. Через полтора года там же родилась его сестра, а через пять с половиной лет после сестры — его брат, кесаревым сечением.
— Вот прямо так взяли и поехали за ним? — спросил я. — Все как один?
— Конечно. Они поехали бы за ним куда угодно.
— Я не понимаю этого. Я никогда не слышал, чтобы раввин обладал такой властью.
— Он не просто раввин, — напомнил Дэнни. — Он цадик.
— Отец рассказывал мне вчера вечером о хасидизме. Он говорил, что это была прекрасная идея — до той поры, пока некоторые цадики не начали злоупотреблять своим положением. Он был не слишком благосклонен.
— Это зависит от точки зрения, — спокойно сказал Дэнни.
— Я просто не могу понять, как евреи могут так слепо вверяться такому же смертному человеку, как они.
— Он не такой же, как они.
— Он подобен Богу?
— Что-то вроде этого. Он Божий посланник, мост, связующий его последователей с Богом.
— Я не понимаю. Это же прям католицизм какой-то.
— Это так, как оно есть. Понимаешь ты это или нет.
— Я не собираюсь оскорблять тебя или кого-то еще. Я просто хочу быть честным.
— Я и хочу, чтобы ты был честным.
Дальше мы шли молча.
За квартал до той синагоги, где я молился утром с отцом, мы свернули направо, в узкую улочку, тоже полную бурых домов и платанов. Эта улица была в точности как наша, но выглядела старее и запущеннее. Цветов перед домами было совсем мало, а многие дома вообще стояли незаселенными. Переплетенные кроны платанов бросали на тротуары густую тень. Каменные балясины перил на парадных лестницах были выщерблены, а сами лестницы — покрыты грязью, их каменные ступени за много лет истерлись и стесались. Кошки вились вокруг мусорных баков, а боковые дорожки были завалены старыми газетами, конфетными фантиками, обертками от мороженого и бумажными мешками. Женщины в платьях с длинными рукавами и в платках, покрывающих голову, сидели на каменных ступеньках и громко переговаривались на идише. Многие держали на руках младенцев или были беременными. Улица наполнялась гомоном играющих детей, которые носились туда-сюда между машинами, прыгали вверх и вниз по каменным ступенькам, лазали по деревьям, балансировали на перилах, бегали за кошками и друг за другом — а их пейсы и цицит развевались и плыли по воздуху вслед за ними. Мы быстро шли под густой тенью платанов, и какой-то высокий, крупный мужчина с черной бородой и в черном лапсердаке сильно толкнул меня, чтобы не врезаться в женщину, и пошел дальше, не сказав ни слова. Стайки играющих детей, шумная болтовня женщин в глухих платьях, обветшалые дома с выщербленными перилами, кошки, роющиеся в баках… от всего этого у меня было такое чувство, будто я пересек невидимую границу, и какое-то время я досадовал, что позволил Дэнни увлечь меня в свой мир.
Мы подошли к группе из примерно тридцати мужчин в черных лапсердаках, сгрудившихся перед трехэтажным зданием бурого кирпича в конце улицы. Они перегородили тротуар, и я замедлил шаги, чтобы в них не врезаться, но Дэнни взял меня одной рукой за плечо, а другой похлопал по плечу человека, стоявшего к нам ближе всего. Тот повернулся к нам всем телом — это был мужчина средних лет, его черную бороду уже пробила седина, — его толстые брови начали раздраженно хмуриться — и вдруг его глаза распахнулись. Он слегка поклонился и отодвинулся, по толпе прошелестел шепот, как ветерок, все расступились, и мы прошли сквозь толпу. Дэнни держал меня за руку и кивал направо и налево, отвечая на идише на приветствия, которые перелетали из уст в уста. Ощущение было такое, что темное, студеное море взрезано плугом и по обе стороны от нас черными стенами застыли волны. Я видел, как головы с черными и седыми бородами склонялись перед Дэнни, а темные брови откровенно поднимались над глазами в обращенном ко мне немом вопросе — кто я таков и почему Дэнни ведет меня под руку? Медленно продвигаясь вперед, мы прошли уже почти половину толпы, пальцы Дэнни по-прежнему оставались сомкнутыми на моей руке, повыше локтя. Я чувствовал себя обнаженным и незащищенным, чужаком, и, пытаясь найти глазами что-то кроме черных и седых бород, я уставился наконец на тротуар, прямо себе под ноги. Затем, чтобы не слышать приветственные бормотания на идише, я стал прислушиваться, как цокают по цементному покрытию каблуки Дэнни со стальными набойками. Это был резкий, необычно громкий звук, я слышал его так же ясно, как будто мы шли в пустоте. Я полностью сосредоточился на этом звуке — мягкий шорох подошвы, и затем — резкий «щелк!» металлических набоек, пока мы поднимались по каменным ступеням крыльца, ведущего в дом из бурого камня, перед которым и толпились все эти люди. Набойки прощелкали по ступеням, потом по самому крыльцу, перед двустворчатыми дверьми — и я вспомнил старика, которого часто видел на авеню Ли, осторожно пробирающегося по людной улице, беспрерывно стуча в тротуар своей окованной тростью, которая служила ему заменой глаз, потерянных в окопах Первой мировой во время немецкой газовой атаки.
Вестибюль дома тоже был наполнен мужчинами в черных лапсердаках, и там тоже сразу образовался проход, полный тихих приветствий и вопрошающих глаз, а когда мы с Дэнни вошли в открытую направо дверь, то наконец оказались в синагоге.
Это была большая комната, как мне показалось, точно такая же по размеру и форме, как вся наша квартира. То, что было спальней моего отца, — здесь стало частью синагоги, в которой стояли Ковчег, девятисвечник — Ханукия, небольшое возвышение справа от Ковчега и большое — примерно в десяти футах от Ковчега. Оба возвышения и Ковчег были покрыты красным бархатом. То, что было нашей кухней, коридором, ванной, моей спальней, отцовским кабинетом и прихожей, оказалось той частью, в которой сидели молящиеся. Перед каждым стулом возвышалась подставка с пюпитром, на нижний край которого была набита деревянная планка, не дающая соскользнуть на пол тому, что стоит на пюпитре. Стулья были расставлены примерно до расстояния в двадцать футов от задней стены — той, что была напротив Ковчега. Небольшая часть синагоги со второй, дальней дверью в вестибюль отделялась занавеской из белой марли. Это была женская часть с несколькими рядами деревянных стульев. Остальная площадь синагоги была тесно заставлена столами и скамейками. Посередине оставался узкий проход, упирающийся в возвышение. Стены были окрашены белым. Деревянный пол — темно-коричневым. Три окна в задней стене задрапированы черным бархатом. Потолок тоже был белым, и голые лампочки свисали с него на черных проводах, заливая помещение резким светом.