Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Привет, — сказал он.
— Привет, — сказала Мария.
— Зайдите взглянуть на мои цветы, — сказал он. — Совсем как в крематории.
Она вошла в его уборную. Костюмер разворачивал очередной пакет. В нем было нечто похожее на алебастровую вазу с гигантским кустом.
— Они побывали в Кью,[29]— сказал он, — и что-то там раскопали. Совсем без запаха. Странно. Казалось бы, такая громадина должна пахнуть.
Она быстро оглядела комнату. Везде цветы. И телеграммы. Груды телеграмм. Некоторые еще не распечатаны.
Затем она увидела свою вазу с анемонами. Она стояла на его гримерном столике у самого зеркала. Других цветов на столике не было; только анемоны. Он заметил, что она смотрит на них, но ничего не сказал.
— Мне надо идти, — сказала Мария.
Какое-то мгновение он смотрел на нее, она на него, затем она повернулась и вышла.
Она вошла к себе в уборную и увидела там цветы от своих. Телеграммы. Вересковую подковку от Труды. Она повесила пальто на дверь и протянула руку за халатом. И вдруг увидела пакет. Он был длинный и плоский. Неожиданно Мария почувствовала себя спокойно и уверенно, от былого волнения не осталось и следа. Она сняла обертку, под ней оказался футляр красной кожи. А в нем золотой портсигар. На внутренней стороне крышки было выгравировано ее имя «Мария», его имя и дата. Некоторое время она сидела, глядя на портсигар, как вдруг услышала в коридоре шаги костюмерши.
Она поспешно положила портсигар в вечернюю сумочку и затолкала ее в ящик стола. Когда костюмерша вошла в комнату, Мария, склонившись над присланными Папой розами, читала его карточку: «Удачи, моя дорогая».
— Ну, — сказала костюмерша, — как вы себя чувствуете, дорогая?
Мария притворилась, будто вздрогнула, и оглянулась с наигранным удивлением.
— Кто, я? — спросила она. — О, я чувствую себя прекрасно. Все будет хорошо.
Она слегка наклонилась к зеркалу и стала смазывать лицо кремом.
Да, шло к тому, что все будет действительно хорошо.
Найэл вошел в театр и остановился в фойе. Конечно, было еще слишком рано. До поднятия занавеса оставался целый час. Швейцар спросил, что он здесь делает, и потребовал показать билет. Билета у Найэла не было. Все билеты остались у Папы. Завязался разговор, и ему пришлось назвать свое имя, что он сделал с явной неохотой, поскольку такое признание казалось ему бахвальством. Все мгновенно изменилось. Швейцар заговорил о Папе — он был давним его поклонником. Стал говорить о Маме.
— С ней никто не мог сравниться. Такой легкий шаг. Казалось невероятным, как она движется. Все говорили о русском балете… совсем непохоже на нее. Это, видите ли, дело подхода. Вся штука в подходе.
От Папы и Мамы швейцар перешел к актерам, занятым в главных ролях спектакля. Найэл молчал, позволяя ему нести всякий вздор. На противоположной стене висела фотография Марии. С нее смотрела женщина, ничем не походившая на ту, что заходила помолиться в церковь Св. Мартина-в-Полях, которая, сидя в такси, искала у него поддержки. Девушка с фотографии улыбалась обольстительной улыбкой, ее голова была откинута назад, ресницы казались неестественно длинными.
— Вы здесь, конечно, затем, чтобы посмотреть на свою сестру, — сказал швейцар. — Наверное, гордитесь ею, так ведь?
— Она мне не сестра. И даже не родственница, — неожиданно сказал Найэл.
Его собеседник уставился на него во все глаза.
— Ну, сводная сестра, если угодно, — сказал Найэл. — У нас все смешано. Это довольно трудно объяснить.
Как хотелось ему, чтобы этот человек ушел, он не имел никакого желания продолжать с ним разговор. У подъезда остановилось такси. Из него вышла очень пожилая дама с веером из страусовых перьев в руке. Швейцар поспешил ей навстречу. Зрители начинали прибывать…
По мере того как стрелка часов двигалась по циферблату и фойе заполнялось возбужденными, оживленно переговаривающимися зрителями, Найэл все явственнее чувствовал приближение приступа клаустрофобии. Вокруг него шумела и бурлила толпа, и ему хотелось слиться со стеной, у которой он стоял. Слава Богу, никто не знает, кто он такой, и ему ни с кем не надо разговаривать, но чувство подавленности от этого не уменьшалось. В нем закипала жгучая неприязнь ко всем этим мужчинам и женщинам, которые, проходя мимо него, направлялись в партер. Они напоминали ему зрителей в цирке Древнего Рима. Все они хорошо пообедали и теперь пришли посмотреть, как львы растерзают Марию. Их глаза — сама алчность, руки — смертоносные когти. Все они жаждут одного — крови и только крови.
В фойе становилось все жарче, воротничок Найэла впивался в шею, но руки и ноги были холодны, как лед, все его существо пронизывал холод.
Какой ужас, если он потеряет сознание, какой кошмар, если у него подкосятся ноги и он услышит, как девушка, продающая программки, скажет: «Прошу вас, помогите. Молодому джентльмену плохо».
Без десяти восемь… Мария сказала, что занавес поднимается в четверть девятого, а ее выход в восемь тридцать пять. Он вынул носовой платок и отер лоб. Боже милостивый! Вон та пара во все глаза смотрит на него. Он их знает? Это друзья Папы? Или они просто думают, что бедный мальчик, который прислонился к стене, вот-вот умрет?
У входа в фойе стоял фотограф со вспышкой. Всякий раз, когда он нажимал на спуск, разговоры становились громче, слышался сдержанный смех. Вдруг Найэл увидел, что сквозь толпу к нему протискиваются Папа и Селия в белой меховой шубке. Кто-то сказал: «Это Делейни», и, как всегда в таких случаях, все стали оборачиваться, чтобы посмотреть на Папу, а Папа улыбался, кивал и махал рукой. Он никогда не выглядел смущенным. Никогда не возражал и, возвышаясь надо всеми, всегда имел величественный вид. Селия схватила Найэла за руку. В ее больших, пристально смотревших на него глазах светилась тревога.
— С тобой все в порядке? — спросила она. — У тебя такой вид, будто тебя тошнит.
Подошел Папа и положил руку ему на плечо.
— Встряхнись, — сказал он. — Пойдемте в зал. Что за сброд… Привет, как поживаешь?
Папа то и дело оборачивался на приветствия то одного, то другого знакомого, а тем временем фотоаппарат все щелкал и щелкал на фоне нестройного гула голосов и шарканья ног.
— Иди с Папой без меня, — сказал Найэл Селии. — Бесполезно. Я не могу на это смотреть.
Селия в нерешительности взглянула на него.
— Ты должен пойти, — сказала она. — Подумай о Марии. Ты должен пойти.
— Нет, — сказал Найэл. — Я выйду на улицу.
Он пробрался через толпу, вышел на улицу и пошел по Хеймаркету в сторону Пиккадилли. На нем были туфли на тонкой подошве, вскоре они промокли, но он не обращал на это внимания. Весь вечер он будет ходить и ходить… ходить взад-вперед по улицам… и все оттого, что ему нестерпимо, невыносимо больно смотреть на агонию Марии на арене этого… этого цирка.