Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Врешь, – проснулся Кешка.
– Нет. Не вру.
Бульдозер хмыкнул, и Букварь понял, что он не врет. Стало страшно. Все молчали.
– Теперь вам стало легче, – подмигнул публике Бульдозер и засмеялся добродушно, – а я, пожалуй, пойду сушить портянки. Пойдем, Кеш?
– Надо поговорить. – Кешка охрип от волнения.
– Давай поговорим, – согласился Бульдозер.
Шли к палатке молча, мрачные, каждый думал о своем. Тайга была черной, и дождь был черным. Кончилось счастливое время, когда можно было жить нетребовательным к другим, принимая их такими, какие они есть. Значит, не права спокойная скала, названная «Тарелкой»? Или требовательность нужна только в тех случаях, когда воруют гусей?
Букварь скосил глаза на Бульдозера. Тот улыбался, и губы его шевелились, неслышно напевая что-то. Улыбка у него была любопытствующей: «Давайте, давайте… А я посмотрю».
…Керосиновая лампа покачивала лица и стены палатки. Бульдозер все еще улыбался, а потом понял, что ему не удастся свести дело к шутке, и произнес глухо:
– Суд, что ли?
– Суд, – сказала Ольга.
– Знаешь, как судили мародеров? – спросил Николай.
– Помнишь, в «Чапаеве»? – перебил его Спиркин.
– Это в гражданскую, что ли? – Бульдозер почесал нос.
Кулак Николая ударил по столу. Если бы был гвоздь, он бы вбил гвоздь.
– Брось паясничать!
Шел суд. Букварь не узнавал ребят. Люди, иронически относившиеся к тем, кто на разных собраниях по всякому поводу произносит высокие слова, сами употребляли сейчас именно высокие слова. И слова эти, казалось обесцененные для них ежедневными равнодушными речами, рождались теперь заново. Слова эти вспоминали и Кешка, и даже Виталий Леонтьев.
Было здорово, что слова, которые он, Букварь, держал в душе, боясь, что их назовут наивными и обветшавшими, оказывается, держали в душе и эти ребята, не тратили их каждый день, берегли на самый важный случай. И теперь предъявили их как закон своей жизни Бульдозеру.
Сначала Букварь молчал, опасаясь почему-то, что слова его могут показаться пристрастными. Но потом понял: это глупо. Судит Бульдозера не он, Букварь, и не Николай, и не Виталий Леонтьев. Судит бригада, сжатая в один кулак. Радостное и гордое ощущение этого сжатого кулака, чувство родства с этими дорогими ему людьми переполняло Букваря.
– Считай, что у нас комсомольское собрание… – начал Букварь.
Сидели, как приклеенные, час, два, дымили неистово. Только однажды встала из-за стола Ольга, принесла в жестяной консервной банке из-под бычков керосин. Желтоватая жидкость побулькала в лампу, пламя вспыхнуло, словно хотело взвиться вверх, пробить потолок и осветить тайгу. На секунду всем показалось, что керосин пахнет табаком.
– Я не хотел… – Бульдозер не поднимал глаз. – Целый день мотался по лесу, и ничего… И вот тогда…
– Мы его можем взять на поруки, – вспомнил Спиркин.
Бульдозер сидел обмякший, вспотевший, был похож на потрепанную боксерскую грушу, по которой били, били затянутые кожей кулаки.
– Ладно, – сказал Николай. – Все ясно.
Встали, вышли под дождь, дышали озоном, разминали затекшие ноги. Небо было черное и начиналось в двух метрах над головой.
– Теперь можно посушить портянки, – сказал Бульдозер и неожиданно заулыбался.
– Ты чего? – удивился Спиркин. – Ты же должен переживать.
Бульдозер махнул рукой.
– Это вы должны переживать. Это вы не можете простить мне, что ели гуся и он не горчил!
13
Цветы, наверное, еще где-то росли. Но они перешли из цветного фильма в черно-белый. Серое небо, серый дождь стерли краски и обесцветили тайгу.
Утром, когда Букварь в сапогах и наглухо застегнутом ватнике выходил из палатки, эта серость вокруг ударила ему в глаза. Ватные облака обволакивали сопки, спускались к деревьям. Кое-где, еще пытаясь прорваться к солнцу, торчали из облаков вершины сопок, ощетинившиеся кедрами и елями. Пространство потеряло глубину, сопки придвинулись; вместе с небом они сдавливали Канзыбу, и Букварю казалось, что их клочок земли отрезан от всего мира, где солнце и голубое море над головой.
Просеке оставалось пройти два шага. Через несколько дней работ таежный коридор должен был спуститься в Бурундучью падь. И ребята, и Мотовилов потеряли всякую надежду на то, что на Канзыбе нужно будет ставить срубы, но Мотовилов все тянул.
От палатки к пади шагали полчаса, не обращая внимания на прорубленный коридор. Привыкли. И к дождю привыкли. Привыкли перепрыгивать лужи, привыкли к грязи, летевшей из-под буксующих колес. Видели, как часами сидели машины, груженые и порожние, в колдобинах ставшей болотом дороги. Шоферы матерились, проклинали и таежные дороги, и петляющий по сопкам Артемовский тракт, и самих себя, променявших асфальтовые края на эту промокшую землю.
Дождь шел на Канзыбе, и в Кошурникове, и в Курагине. Земля прокисала, но это было не самым страшным. Черт с ней! Паршиво было то, что скис фронт работ. Скис на всей трассе.
– Так вся земля прокиснет! – сказал Виталий.
Редкие шоферы прорывались в Курагино и дальше в тайгу, и строительные материалы, станки, механизмы, детали сборно-щитовых домов полеживали в Абакане, ждали у неба погоды. Рельсы, пахнущие смолой и дегтем шпалы, громоздкие машины, кран-путеукладчик собирались забросить в Курагино на баржах по вешней разлившейся Тубе. Но весна пожадничала, и Туба пустила только жалкие легкие катеришки. Теперь ждали коренной воды. Обещали, что коренная вода пойдет вот-вот, в самые ближайшие дни, но от этого легче не становилось.
Настроение у всех было паршивое. Работали как пожарники, ругались с прорабами из-за каждой доски и из-за каждого кирпича, ворчали и грызлись из-за всяких нудных житейских дел. По вечерам валялись, скинув только сапоги, на кроватях в общежитии, забивали козла, бренчали на гитарах. Мелодии были медленные и тоскливые, бежали по стеклам дождевые капли. Танцев в курагинском клубе не устраивали. Не было желания. Танцы получались веселые только после хорошей работы.
Кешка умудрялся добираться до Тринадцатого километра и даже до Кошурникова и сообщал новости:
– Еще трое сбежали вчера из Кошурникова…
Сапоги у Кешки стали толстые и коричневые. Брюки тоже были коричневые, потому что в Кошурникове Кешка провалился в грязь по пояс.
Днем, когда потихоньку валили деревья, было еще ничего. Хуже было оставаться наедине с вечером, наедине с черной тишиной. Расшатанный Кешкин патефон вздрагивал и трясся, старчески хрипели игла и мембрана, в патефоне сидел попугай и повторял двенадцать примитивных мелодий.
Теннисный стол мок под дождем, и ребята мокли.
Букварь выигрывал у Кешки, переставшего злиться, у Спиркина, у Николая и у Бульдозера. Спиркин относился к игре всерьез и старательно, каждый раз выпрашивал хорошую ракетку и всем проигрывал. Даже Бульдозер раскладывал Спиркина, и лицо его на несколько секунд становилось веселым и довольным.