Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вырвавшись наконец из тесноты в роскошь и великолепие «Ковбоя-кондо», я в первый раз за все это время смог отмокнуть душой в новой берлоге. На раскладном обеденном столике стояла ваза с пластиковыми бананами. На всех телеэкранах красовались большие прозрачные наклейки, изображающие ковбоя верхом на коне на фоне пейзажа в стиле Долины монументов. А в пузыре у него над головой – как в комиксах изображают разговоры – написано: «Американский “виннебаго”!»
В салоне к запаху нового автомобиля примешивался сладковато-щелочной вишневый аромат моющего средства. Пока я стоял на полиэстеровом ковре и осматривался, меня вдруг пронзило очень странное чувство: комната ощущалась очень знакомой и безопасной, и в то же время – чужой и неестественной. Все равно, что шагнуть в гостиную дальнего родственника, о котором ты только слышал, но которого никогда не встречал, и увидеть там сплошные безвкусные салфеточки.
– Что ж, Валеро, настоящий дом. Славное место. – Я старался, чтоб голос мой звучал искренне. Не хотелось его обижать.
Валеро ничего не ответил.
Поезд мчался себе вперед. Через некоторое время горы плотнее обступили дорогу, образовав отвесный каньон, а рельсы устремились в теснину рядом с рекой Биверхэд. Состав замедлил ход, скрежет металлических частей звучал тем громче, чем круче становился подъем. Я прильнул к окнам «виннебаго», силясь разглядеть вершины по обе стороны дороги.
А мы все поднимались и поднимались. Краснохвостый сарыч камнем упал с неба в пенистую стремнину и скрылся в холодной горной реке секунды на две, не меньше. Интересно, каково оно, находиться под водой, среди жидкости, существу, приспособленному для обитания в воздухе? Чувствовал ли он себя таким же неуклюжим, как чувствовал я, ныряя и глядя на мелких рыбешек, снующих по дну нашего пруда искорками яркого света? Но тут сарыч снова взмыл в воздух. С трепещущих крыльев слетали капли воды. В клюве у него билась серебристая рыбка. Сарыч описал еще один круг, я вытянул шею, чтобы проследить его полет на фоне утесов, но он уже скрылся из вида.
Сам не зная почему, я вдруг заплакал. Сидел на канареечном диванчике в стерильном «виннебаго», установленном на грузовом поезде, и шмыгал носом. Никаких там девчоночьих всхлипов, ничего такого – просто что-то маленькое и очень печальное, лежащее на дне грудной клетки, пойманное между мягкими органами, таким образом просилось наружу. Я сидел, сидел, и оно вылилось изнутри. Как будто я выпустил затхлый воздух из комнаты, которую давным-давно держали запертой и никогда не открывали.
Постепенно подъем закончился. Потянулись волнообразные просторы Биттеррута – старые, своевольные горы, похожие на сборище вздорных дядюшек, которые с сигарами в зубах без конца играют в покер и травят байки о старых временах, военных тяготах и болезнях скота. Да, горы Биттеррута были упрямы, но ох до чего утонченны в своем упрямстве. Они медленно текли мимо, точно спины черных китов. Хотелось бы мне, чтобы шошоны знали о китах. Тогда бы они все кругом назвали в их честь. Гора-кит номер один, Малый китовый холм, Китовая седловина.{81}
Мы взобрались на перевал, и мне показалось, будто я на вершине гигантских американских горок перед началом скольжения вниз.
Я на пробу высунул голову из фургона. Меня снова приветствовал все тот же ужасающий лязг. Внутрь он проникал лишь приглушенно, но снаружи ничто не ограждало меня от грохота железа, от клацанья и тарахтенья всех тех маленьких механических частей, что толкали поезд вперед. И это вечный пронзительный скрежет металла, это жалобное скуление, точно тысячи птичек пищат от невыносимой боли.
Воздух был холоден и разрежен. Я ощущал ясный и чистый запах пихтовых лесов, взбегавших от рельсов вверх по склонам. Высокогорье. Край, открытый всем ветрам.
Пока поезд словно бы собирался с духом на вершине перевала, до меня постепенно дошло все значение этого места.
– Валеро! – вскричал я. – Это же водораздел! Мы переезжаем водораздел!
Здесь водораздел был куда эффектнее пологих склонов близ Коппертопа. Перевал Монида, зона многих жарких действий, во всяком случае, в геологическом смысле. На протяжении миллионов и миллионов лет батолиты поднимались и раздавались в стороны, материковые плиты напрягались, реки взбудораженной магмы клокотали под толщами скал, формируя невероятную топографию западной Монтаны. «Спасибо, магма», – подумал я.
Поезд затарахтел дальше, а я вдохнул полной грудью и чуть не пропустил дорожный знак.
Я улыбнулся. Если континентальный водораздел считать крайней границей между западом и востоком, то, выходит, я только сейчас официально вступал на западные территории. Наше ранчо лежало к югу оттуда, где водораздел делал широкую петлю на запад, вбирая в себя похожее на гигантский отпечаток пальца озеро Биг-Хоул на стороне Атлантического океана. А значит, Коппертоп на самом деле находится к востоку от этой символической линии. А значит…
«Отец, мы жители Востока! – хотелось закричать мне. – Ну ее, эту Новую Англию с ее клэм-чаудер! Лейтон, ты слышал? Ты – восточный ковбой! Наши предки так и не добрались до настоящего Запада!»{82}
По крайней мере, здесь, на поросшем черными соснами перевале, среди гор, две границы – физическая и политическая – сливались воедино. А для меня континентальный водораздел всегда был важен как грань, которую не оспоришь. Должно быть, именно эта грань отличала Подлинный Запад от просто Запада. Очень даже уместно вышло: чтобы попасть на Восток, мне сперва надо было оказаться на Дальнем Западе.
Я попытался достать из чемодана фотоаппарат и щелкнуть континентальный водораздел для моего будущего альбома, но, разумеется, не успел и начал опасаться, что моему альбому предстоит пестреть снимками, сделанными пост-фактум. Да и сколько таких вот мгновенных кадров в мире на самом деле сняты задним числом! Тот миг, что побудил автора схватиться за фотоаппарат, никогда не бывает запечатлен – на пленку попадают осколки того, что было дальше: смех, реакция, рябь по воде. Но в силу того, что у нас остаются лишь фотографии – что теперь я могу посмотреть только на снимок Лейтона, а не на него самого, фото-эхо момента со временем вытесняет в памяти сам момент. Так, например, я не помнил, как Лейтон балансировал в красной тележке на крыше нашего дома, зато помнил падение, погнутую тележку и как Лейтон стоит на четвереньках и от боли тычется головой в землю. На моей памяти он никогда не плакал.{83}