Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закончится же чудо тогда, когда я буду стоять под открытым небом, в лучах солнца, и буду носить белые цветы и золотые плоды. А пока – последовательные преображения, неспешные, но уверенные, сильные, не ведающие никакого сопротивления.
Не только дух, но и тело… разве я не говорил вам, что все мое тело напоено сладким ароматом? Убедитесь же в этом, уважаемый доктор.
Наступили последние ночи. Однажды она сказала мне:
– Я должна вскоре покинуть тебя.
Я не испугался. Каждая секунда, проведенная с нею, была для меня вечностью, и еще должны беспредельную вечность мои счастливые руки обнимать ее.
Я склонился к ней, и она продолжала:
– Ты знаешь, что случится тогда, Астольф?
Я утвердительно кивнул и спросил:
– Куда ты уедешь?
Две слезы упали на ее щеки. Она выпрямилась, и ее глаза засветились, как созвездия ночи над пустынной степью.
– За море, – сказала она, – туда, откуда я пришла. Но я буду тебе писать. А потом, позднее, когда ты расцветешь, когда легкий ветер будет играть твоими ветками, тогда я снова приду к тебе. Приду к тебе, любимый, и буду отдыхать в твоей тени. Буду отдыхать у тебя и грезить вместе с тобой нашими сладчайшими грезами… О, любимый мой… мой, только мой…
И как зеленые путы плюща обвивают ствол и ветки, так обняла меня она. Вот так.
Вы знаете, доктор, что произошло потом? Придя однажды вечером в виллу, я не мог дозвониться. Она уехала. Ее вилла опустела. Я поставил на ноги всю полицию и сыщиков, бегал все дни как сумасшедший. Я наделал тысячу глупостей, но уверяю, доктор, все это естественно для влюбленного, у которого исчезла, как по волшебству, его возлюбленная.
Мои товарищи по корпусу очень печалились и заботились обо мне – даже более, чем это было принято. Это они телеграфировали моим родителям. Затем наступил тот припадок бешенства, который вы назвали переломным и который, по сути, был событием крайне ожидаемым. Друзья, следившие после моих вышеупомянутых глупостей за каждым моим шагом, заметили, что я постоянно подкарауливаю почтальона. И когда приходило письмо – ее письмо, – они отбирали его у письмоносца на улице. Теперь я прекрасно знаю, что они делали это из благих побуждений, желая удалить от меня всякий повод к новому нервному возбуждению. Но в то мгновение, когда я увидел из окна, как они отбирают письмо, мои глаза застлало кровью. Мне виделось осквернением святыни то, что они касаются его своими руками, что их глаза читают слова, которые она написала. Я схватил со стены остро отточенную рапиру и побежал по улице. Я кричал им, чтобы они отдали мне письмо. Они отказались, и тогда я ударил того, кто держал письмо, рапирой прямо в лицо. Брызнула кровь и оросила письмо, которое я вырвал у него. Я побежал в свою комнату, заперся и стал читать. Она писала:
Если я дорога тебе, ты доведешь это до конца. О, я приду, я приду к тебе, любимый мой. Я буду покоиться в твоей прохладной тени и рассказывать тебе дивные сказки.
Мой рассказ окончен, уважаемый доктор. Меня привели сюда хитростью, но теперь я благодарен судьбе, заключившей меня сюда. Все волнения прошли, и я снова нашел в этой удивительной тишине прежний покой. Я пребываю в сладком аромате, который исходит от моего тела, я чувствую и знаю, что дождусь завершения. Уже становится тяжело писать, уважаемый доктор, мои пальцы не хотят сжиматься – они раздвигаются, растопыриваются, как ветви.
Ваше заведение лежит в великолепном обширном парке. Я сегодня утром гулял по нему. Он так велик, так прекрасен. Я знаю, доктор, что мои слова убедили вас. О, мне удалось, без сомнения, убедить вас… Итак, когда наступит час, который уже так близко, то не пытайтесь помешать тому, что должно исполниться. Там, на большом лугу, где шумят каскады, – там я буду стоять. Надеюсь, что вы, доктор, распорядитесь, чтобы за мной был хороший уход. Боннский садовник знает, как обращаться с померанцевыми деревьями, он даст указания. Я отнюдь не желаю захиреть, я хочу расти и цвести, чтобы она радовалась и восхищалась моей красотой.
Она будет писать, доктор. Вы узнаете ее адрес.
И еще: каждым летом, когда моя верхушка будет сверкать сотней золотых плодов, будьте добры, доктор, срывайте самые красивые из них, кладите в корзиночку и посылайте ей. И пусть будет вложена туда записка со стихотворением, которое я однажды услышал на улице Гренады:
Я сорвал в своем саду
Померанцев спелых, ярких,
Сок их алый – кровь моя.
И тебе, моя голубка,
Померанцев я принес.
Так возьми же их, голубка,
Только их ножом не режь:
Ты мое разрежешь сердце
В середине померанца.
Мертвый еврей
Когда пробило двенадцать часов, актер продекламировал:
– И вот настал тот день, в который мы…
Но тот, кому он сказал это, прервал его:
– Оставьте, пожалуйста. Этот день для меня в высшей степени неприятен.
– Ах, вы начинаете впадать в сентиментальность – плохо дело, – рассмеялся актер.
Но его собеседник возразил:
– Вовсе нет. Но у меня с этим днем связаны воспоминания…
– …столь страшные, что цепенеет кровь? Да они у вас все такие. Так снимите груз с души – выдайте их нам все как на духу.
– Мне очень не хотелось бы. Все это до такой степени грубо и дико…
– Ах, какие нежности! С каких это пор вы стали заботиться о наших нервах? В то время, когда мы все ходим по шелковистым коврам, ваши ноги тонут в запекшейся крови. Вы – помесь жестокости и безобидности.
– Я не жесток.
– Это дело вкуса.
– В таком случае я предпочту молчать.
Актер протянул ему через стол свой портсигар:
– Рассказывайте, рассказывайте. Иной раз нет вреда напомнить, что кровь и доныне еще струится в этом прекраснейшем из миров. А кроме того, ваше нежелание рассказывать напускное. У вас так и чешется язык – что ж, мы готовы слушать. Вам слово!
Блондин