Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кирюхин замолчал, но молчал недолго. Он снова пересел на вертлюг и, выставив перед собой руку, застрочил по невидимому врагу, наверное мысленно представляя бегущую по лесу Матрёну, которую не убил тогда и убивает, убивает, убивает её теперь за измену, проституцию и разврат.
Ведерников правил нартами, наблюдая, как ослабевает и напрягается истёршаяся собачья упряжь, – собаки бежали ровно, но тундра ровною не бывает, ровною тундра видится из окошек-иллюминаторов самолёта, бесконечное зелёное одеяло, расшитое серебром воды. Нарты потряхивало на кочках, сзади строчил Кирюхин, а Ведерников смотрел на ремни из кожи морского зайца и прикидывал на глазок их прочность, больно уж они казались изношенными. Упряжь пришла от ненцев, кожа морского зайца считалась прочнейшим из материалов, применяли её даже на кораблях, но ко всему тому, что приходило от ненецких туземцев, относился старшина с подозрением, называя их внутренними фашистами, для него что ненец, что немец – разница было невеликая, в одну букву всего.
Из рощицы болотного ивняка выскочил взрослый песец, крупный, грязно-бурый, лохматый, сверкнул глазами на приближающуюся упряжку, постоял, нагло скалясь, будто смеялся, секунды две и снова исчез в низинке. Овчарки брезгливо тявкнули, но догонять наглеца не стали – много чести этому мышееду. Ведерникову сразу же вспомнился рассказ про бешеного песца, который вот так же скалится, потом бросается на человека в нартах, прыгает ему на плечо и вцепляется зубами в горло или лицо. Враньё, наверное, но картина жуткая, даже представить страшно. Тут же к этой картине жуткой прибавилась другая картина жуткая, её им совсем недавно живописно изобразил в красках на политзанятиях полковник Телячелов. Утки, пролетая над тундрой, в районе посёлка Каменный в полёте образовали свастику и летели так не менее получаса, их видели на многих факториях, на спецстройках «Пролетарская» и «Аксарская» и ещё в нескольких поселениях. Шаманы это нашаманили или нет, или же фашистские орнитологи так ведут свою наглядную пропаганду, органы сейчас выясняют. Это рассказал им Телячелов.
Ведерников склонялся к шаманам, хотя сам в колдовство не верил, он считал, что местные колдуны кормят птиц дурманными зёрнами какой-нибудь охренень-травы, вот те и перестраиваются в полёте, воображая себя асами из люфтваффе.
Пулемёт за спиной Ведерникова разразился человеческой речью.
– Я и говорю, где бабы, там проституция и разврат. В нашем офицерском посёлке, думаешь, не так?
Ведерников чуть хорей не выронил из руки, услышав про офицерский посёлок.
– Почём ты знаешь? – спросил он, глотая слюни.
– Слыхали, – туманно ответил ему Кирюхин и замолчал.
Ведерников сплюнул непроглоченную слюну и лицо повернул к Кирюхину.
– Болтун ты, – сказал он языкастому своему помощнику, – несёшь незнамо что, как сорока.
– Я ж тебе как товарищу, – попытался оправдаться Кирюхин. – Ты же жизни ещё не видел, ты ж любовь токо по кино знаешь – Любовь Орлова, там, то да сё, ну и Дунька Кулакова на сон грядущий. А я об эту любовь-морковь, считай, последние зубы стёр. – Он распахнул свой бездонный рот и предъявил как несомненное доказательство чёрно-бурые с прозеленью пеньки, бывшие когда-то зубами. – Вот, а ты говоришь «болтун».
– Ладно, вижу. – Командир гужбата НКВД снова обратился лицом по направлению собачьего бега: смотреть на гладкие овчарочьи спины и на мерно подрагивающие хвосты, на тундру, бегущую им навстречу, на текущие над ней облака и тени от облаков – по ней, на крикливых озёрных птиц, шумно вспархивающих над слюдяными протоками, было куда приятнее, чем лицезреть кладбищенское хозяйство разинутой кирюхинской пасти. Но заноза стыдливого интереса к намёкам болтуна-старшины рождала ниже пояса зуд, и Ведерников наконец не выдержал: – А что слыхать-то? – спросил он, не оборачиваясь. – Ну, про офицерский посёлок-то?
– Что слыхать, то и слыхать, тебе туда ходу нету. – Кирюхин, видно нарочно, тянул выкладывать слухи, или сам ничего не знал, а только придуривался, что знает, и свивал сейчас, как птица гнездо, какой-нибудь вздорный вымысел. – Я, вон, ходкий, но и мне туда ходу нету, – добавил он и вздохнул яростно. – В общем, слышал я, болтали в столовой, есть в посёлке одна портниха, ну, портниха-то она токо так, то есть чтобы не скучать от безделья, ну и денежка, конечно, идёт, чтоб от мужа не особо зависеть, они ж, жёны офицерские, как – они, токо их мужик за ворота, моментально от него не зависимые… Ну так вот, она, эта дамочка, ушивает и зауживает штаны, ну и коли человек ей приглянется, то она, когда мерку с него снимает, станет перед ним на колени, портняжным метром притянет его к себе и шурует пальчиками где надо. Ну а далее знамо что… – Кирюхин крутанулся на вертушке для пулемёта – должно быть, самолично разжалобился от своего чувственного рассказа, – и чуть не выпал из нарт за борт, слава богу, удержала винтовка. – Но такая, брат, наша доля, что не светит нам эта дамочка, мы с тобой как ходим в казёнке, так в казёнке и проходим всю службу, это токо офицерский состав всё в ушивочку желает, по моде, чтобы хрен из штанов торчал и чтобы женщины на него облизывались. Что примолк-то? – спросил он у комгужбата. – Небось, тоже тоскливо стало?
– Всё ты врёшь, кобелина херова, – ответил ему Ведерников. – Про Матрёну тоже, небось, наврал. Небось, сам рогов ей понаставлял… – Комгужбата не договорил, замер. – Тьфу ты, мать твою, опять этот дикий… За протокой, гляди, вон там…
Но Кирюхин отмахнулся лениво:
– Ну их к бесу с этой, как её там?.. Мандой?
– Мандаладой, – поправил его Ведерников.
– Мандалада, манда – по мне разницы нету. Что та́к, что та́к – одна похабе́нь. У нас в Смоленской тоже китаец жил, Мань Дунь, все его Мандой звали, он лекарем по деревням подрабатывал, арестовали его потом, оказалось, был японский шпион…
– Пропал, зараза… – выругался Ведерников, в виду имея не китайца Мань Дуня, а растворившегося в тундре туземца. – Который раз его вижу, и всё трётся, трётся неподалёку от нашей Скважинки, мотается, как вошь на гребешке. Чую, не к добру это. Так что ты про китайца-то говорил? Японским шпионом, говоришь, оказался китаец твой? Вот и этот, может, такой же, только не японский, а гитлеровский. Едем на третий пост, там Матвеев с ночи зеркалит, дело у меня до него.
Третий пост был одним из ближних к промыслу номер восемь и к обширной лагерной зоне, к промыслу примыкающей. Большинство охранных постов располагались на лесных тропах, по которым туземное население уводило своих оленей на горные уральские пастбища, – то есть западнее лагерного хозяйства. Эти тропы были наперечёт, и на каждой в секретном месте, непостоянном, то и дело меняющемся, денно, нощно, зимой и летом несли службу невидимки с винтовками. Ведь иначе чем оленьей тропой, по мудрой мысли службы лагерной безопасности, заключенный, замысливший свой побег, не одолеет хребет Урала. Это со стороны каменной. Со стороны водяной, болотной, где лесотундра, перетекая в тундру, теряет свой древесный покров – а без защиты стволов и листьев, на пространстве, открытом глазу, попробуй убеги далеко, – постов было с десяток, не более.