Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, мои-то он не испоганил, этот лживый, трусливый, брехливый ублюдок.
– Атанас, да стань же наконец серьезным; хоть раз в жизни.
– А я думал, Вера, что несерьезность – это неотъемлемая часть…
– Неотъемлемая часть чего?
– Свободы. Свободы не быть серьезным, если тебе этого не хочется… Никогда, никогда больше не быть серьезным. Разве я не получил это право – на всю оставшуюся жизнь быть легкомысленным?
– Атанас, да ты и до Перемен был ужас какой легкомысленный.
– Ну, тогда это просто называлось антисоциальным поведением. Хулиганством. А теперь это мое конституционное право.
– Значит, мы за это и боролись? За право Атанаса дурака валять?
– Возможно, этого не так уж мало на сегодня…
За день до того, как был опубликован приговор по Уголовному делу № 1, Петр Солинский навестил Стойо Петканова в последний раз. Старик переступил нарисованный полукруг и стоял теперь у самого окна, глядя на город. Дежурного милиционера уже проинструктировали, что запретную линию можно не соблюдать. Пусть глядит сколько хочет. Пусть любуется городом, в котором он когда-то властвовал.
Они сели по обе стороны стола. Петканов вчитывался в текст судебного решения, словно выискивал в нем какую-нибудь несообразность. Тридцать лет ссылки. Пребывание в столице запрещено. Движимое имущество конфискуется. Он вдруг увидел в этом что-то почти успокаивающее, давно знакомое. Да, начинал он нищим, нищим и умрет. Он пожал плечами, отодвинул бумагу.
– Ордена и медали вы не содрали с меня?
– Мы решили, что их нужно вам оставить.
Петканов хмыкнул.
– Ну и все же как ты чувствуешь себя, Петр? – спросил он и взглянул на прокурора с блаженно счастливой улыбкой. С такой улыбкой, словно жизнь лишь только началась, жизнь, разукрашенная замыслами, развеселыми кутежами и рискованными авантюрами.
– Как я себя чувствую?
Вконец измотан, это прежде всего. Если сосет под ложечкой, мозги туго набиты ватой, если ты ощущаешь такую жуткую усталость именно в ту минуту, когда ты добился всего, чего хотел, когда страна твоя стала свободной, когда карьера ослепительно улыбается тебе, – то на что ж тогда похожа усталость неудачи? Недавнее чувство триумфа убегало, как вода в водосток.
– Как я себя чувствую? Ну раз уж вы спросили, я скажу: отец мой умер, жена требует развода, а дочь не желает со мной разговаривать. Как, по-вашему, я хорошо себя чувствую?
Петканов снова улыбнулся, и солнце блеснуло на металлической оправе его очков. Странно, у него было отличное настроение. Он утратил все, но он подавлен куда меньше, чем этот стареющий молодой человек. Кишка тонка у этих интеллигентов, так было всегда. Еще, чего доброго, заболеет этот молодой Солинский. До чего ж он презирает всех этих недужных слабаков.
– Что ж, Петр, тебя, вероятно, утешит мысль, что при твоих изменившихся обстоятельствах ты сможешь посвятить больше времени спасению своей страны.
Смеялся он над ним? Или, наоборот, старался, давая этот совет, установить между ними новую связь. Но ненавидел Петр его по-прежнему, и это хоть как-то утешало его. Он встал, но бывший президент еще не собирался расставаться с ним. С неожиданной в его возрасте резвостью он обежал вокруг стола, схватил прокурора за руку и стиснул ее своими пухлыми ладонями.
– А скажи мне, Петр, – в его голосе слышались некоторая ехидца и в то же время чуть ли не заискивание, – ты считаешь меня чудовищем?
– Меня это не интересует. – Его интересовало только одно – поскорее выбраться отсюда.
– Погоди, тогда давай-ка я по-другому спрошу. Ты считаешь меня обыкновенным человеком или чудовищем?
– Ни тем, ни другим. – Генеральный прокурор вдруг громко шмыгнул носом. – По-моему, вы просто бандит.
Он никак не ожидал такой реакции: Петканов весело расхохотался.
– Это не ответ на мой вопрос. Слушай, Петр, дай-ка я загадаю тебе загадку вроде той, которую тебе загадывал отец. Либо я чудовище, либо нет. Ведь так? Если я не чудовище, тогда я, наверное, кто-то вроде тебя или кто-то, кем ты можешь стать. Кем бы ты хотел, чтобы я был? Решай.
Солинский не ответил, и бывший президент торопливо, напряженно продолжал:
– А-а, тебе неинтересно! Тогда позволь мне договорить. Если я чудовище, я буду преследовать тебя во сне. Я сделаюсь твоим кошмаром. Ну а если я такой же, как ты, то мы еще много раз встретимся с тобой в жизни. Что ты предпочитаешь? А?
Теперь Петканов, вцепившись в его руку, подтянул его так близко к себе, что Солинский почувствовал запах крутого яйца, которым завтракал Президент.
– Вы от меня не отделаетесь. Этот мелодраматический процесс не значит ровно ничего. А если вы меня убьете, это тоже ничего не значит. И ничего не значит ваша ложь, что народ не любил меня, а лишь ненавидел и боялся. Вы от меня не отвяжетесь. Понятно вам?
Прокурор наконец вырвал руку, что было не так уж просто. Он почувствовал себя замаранным, грязным, подхватившим дурную болезнь и пронизанным ею до мозга костей.
– Да пошли вы к черту, – крикнул он, резко повернулся и зашагал к двери.
И тут же оказался лицом к лицу с молоденьким милиционером, наблюдавшим эту сцену с откровенным дозволенным теперь демократическим любопытством. Сам не зная почему, прокурор вежливо кивнул солдатику, и тот бодро щелкнул каблуками в ответ.
– К чертовой матери! – снова крикнул Солинский. – Будьте вы прокляты!
Но не успел он взяться за дверную ручку, как за спиной у него точно крышкой люка хлопнули, и он ощутил внезапный страх. Сильные пальцы вцепились ему в плечо и заставили повернуться. Полыхая яростным взглядом, бывший президент тянул его к себе, стараясь заглянуть в глаза. Прокурор вдруг совершенно обессилел, их взгляды встретились, и он увидел глаза противника совсем близко, почти вплотную.
– Нет, – сказал Стойо Петканов, – ошибаешься. Это я тебя проклял. Я тебя приговорил. – Горящие отчаянной отвагой глаза, жаркое, отдающее запахом яйца дыхание и пальцы, крепкие пальцы, вцепившиеся ему в плечо. – Это я тебя приговорил.
С началом Перемен все больше и больше людей стало появляться в храмах; они ходили не только на крестины и отпевания, ходили просто так: послушать службу, успокоиться, утешиться, почувствовать, что они нечто большее, чем пчелы в улье. Петр Солинский, который ожидал, что в церквах будут толпиться старушки божьи одуванчики в платочках, увидел самых обычных людей, молодых, и старых, и среднего возраста, – таких же, как он сам. Он смущенно стоял в притворе Святой Софии, чувствуя себя самозванцем, не знающим, что делать, перед кем и где преклонить колена. Но никто не требовал от него ни пропуска, ни удостоверения, и он осторожно прошел в ближний придел. За спиной его остался тусклый мартовский полуденный свет, а сейчас он привыкал к другому свету, ослепительно яркому из-за обступавшей его темноты. Жарко горели свечи, огнем дышала начищенная медь, и сквозь узкие окна вонзались отточенные лучи солнца.