Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джей любил шумные улицы. Гуляя по ним, он чувствовал себя счастливым. Он любовно запоминал их названия, словно имена женщин. Знал их досконально, замечал, какие из них исчезли, какие появились. Он водил Лилиану на Rue d’Ulm, что звучало как название поэмы Эдгара Аллана По, и на Rue Feuillantine, напоминавшую шелест листьев, и на набережную Valmy, где баржи у шлюзов терпеливо ожидают подъема воды, а тем временем жены шкиперов развешивают белье на палубах, поливают цветы в горшочках и гладят кружевные занавески, отчего баржи напоминают деревенский дом. Rue de La Fourche, подобная трезубцу Нептуна или дьявола, Rue Dolent с окружающей тюрьму скорбной стеной. Impasse du Mont Tonnere! Как он любил Impasse du Mont Tonnere. У входа, словно караульный пост, располагалось маленькое кафе с тремя круглыми столиками на мостовой. Ржавые железные ворота, некогда их открыли для проезда экипажей, да так и оставили распахнутыми навсегда. Гостиница, переполненная алжирцами, которые работают на соседней фабрике. Гортанные голоса, монотонные песни, крики, аромат пряностей, жестокие ссоры, ножевые раны.
Как-то раз, пройдя за железные ворота по неровной булыжной мостовой, они попали в Средневековье. Собаки рылись в отбросах, женщины шли на базар в домашних тапочках, старая консьержка смотрела на улицу из-за полуоткрытых ставен. Ее кожа была цвета мумии; она прошамкала что-то сморщенным ртом, но Джей ее не расслышал. «Кто вам нужен?» — задала она классический вопрос консьержек. Джей ответил: «Марат, Вольтер, Малларме, Рембо».
Он сказал:
— Всякий раз, когда я вижу консьержку, вспоминаю, что в Средние века верили, что если замуровать в стене строящегося дома кошку, это принесет удачу. Консьержки кажутся мне теми самыми кошками, которые вернулись из глубины времен и, чтобы отомстить за себя, теряют почту и вводят гостей в заблуждение.
Через вход, такой же черный и узкий, как вход в гробницу майя, они вошли в аккуратный внутренний дворик со скромно цветущими растениями в горшках и треснувшим окном, которое, как считалось, когда-то распахнула Нинон де Ланкло. Маленькое окно с кривой рамой и нависший над ним клобук покрытой шифером серой остроконечной крыши были столько раз запечатлены на живописных полотнах, что слились с застывшим и вечным прошлым так же, как остановившие время перламутровые облака, которые не в силах унести прочь никакой порыв ветра.
Джей сидел за маленьким кофейным столиком, как охотник в ожидании добычи. Лилиана сказала:
— Художники и писатели так возвеличили эти места и их обитателей, что в произведениях они кажутся более живыми, чем нынешние дома и люди. Я вспоминаю слова Леона Поля Фарга, а не те слова, что доносятся сейчас. Я слышу стук его трости по мостовой отчетливей, чем звук собственных шагов. Неужели та жизнь была такой богатой и напряженной? Или ее возвысили художники?
Время и искусство сделали из Сюзанны Валадон, матери Утрилло, то, чем Джей никогда бы не смог сделать Сабину. Наслоение придает картинам особый привкус, лессировка — поэтичность. Художники того времени помещали предмет изображения в поток света, проникающий в нас навсегда, заражающий нас их любовью. А с Джеем, как и со многими современными художниками, все было наоборот: сам того не сознавая, он выражал свою неспособность любить, свою ненависть.
Однажды Джей сказал:
— Я прибыл на том же судне, на котором доставляют на Дьявольский остров заключенных. И подумал, как странно получилось бы, если бы на обратном пути я плыл с ними уже как обвиняемый в убийстве. Это было в Марселе. Я подцепил в кафе двух девчонок, и мы, проведя вечер в ночном клубе, возвращались в такси. Одна из девиц все твердила, чтобы я не дал себя облапошить. Когда мы подъехали к гостинице, водитель назвал до нелепого высокую сумму. Я начал с ним спорить. Я страшно разозлился, но даже в этот момент четко сознавал, что смотрю на его лицо с невероятным напряжением, словно хотел его убить, но я-то его убивать не собирался, просто моя ненависть была увеличительным стеклом, через которое я рассматривал подробности — мясистое, пористое лицо, волосатые бородавки, взмокшие волосы на лбу, замутненные глаза цвета перно. В конце концов мы пришли к соглашению, но в ту же ночь мне приснилось, будто я его задушил. На следующий день я нарисовал его таким, каким увидел во сне. Словно задушил на самом деле. Люди будут ненавидеть эту картину.
— Нет, скорее полюбят, — ответила Лилиана. — Джуна говорит, что преступник освобождает людей от желания совершить убийство. Он принимает на себя преступления всего мира. На своих картинах ты запечатлеваешь желания тысяч людей. То же самое можно сказать о твоих эротических картинах. Твою свободу полюбят.
На заре они остановились на Place du Tertre, среди домов, которые, казалось, вот-вот рухнут, расползутся. Слишком долго они были фасадами домов Утрилло.
Трое полицейских прогуливались по площади. Уличный телефон истерически зазвонил в рассветном тумане. Полицейские кинулись к нему.
— Кто-то совершил за тебя убийство, — сказала Лилиана.
Два официанта и женщина бросились за полицейскими. Громкий звонок не умолкал. Один из полицейских схватил трубку и ответил на какой-то заданный ему вопрос:
— Нет, нет, никак нет. Ничего не случилось. Все абсолютно спокойно. Очень спокойная ночь.
Лилиана и Джей сели на поребрик и рассмеялись.
Но в чем бы ни состоял секрет свободы Джея, он не мог поделиться им с Лилианой, она никак не могла им заразиться. Только чувствовала его тайные потребности: «Лилиана, ты мне нужна. Будь моим ангелом-хранителем. Лилиана, чтобы работать, мне нужен покой». Любовь, верность, внимание, преданность создавали вокруг Лилианы такие же барьеры. Такие же ограничения, такие же табу.
Джей избегал в людях красивого. Он подчеркивал их сходство с животными: плоть изображал дряблой, кожу — прыщавой, волосы — сальными, ногти — грязными. Он относился к красоте с тем же подозрением, с каким пуритане относятся к макияжу, а толпа — к фокусникам. Он отделял природу от красоты. Природой была небрежность, незастегнутые пуговицы, нерасчесанные волосы, бездомность.
Лилиану смущало несоответствие картин Джея тому, что на них изображалось. Они вместе гуляли вдоль Сены, и Лилиана видела реку шелковисто-серой, извилистой, блестящей, а он рисовал ее матовой, илистой, с винными пробками, застрявшими среди водорослей в стоячей воде отмелей.
Джей обнаружил одну бродяжку, которая ночевала в одном и том же месте напротив Пантеона, прямо на мостовой. Она отыскала вентиляционный люк, из которого шло тепло, а иногда — бледный серый дым, и тогда казалось, что женщина горит. Бродяжка лежала аккуратно, положив голову на хозяйственную сумку с теми немногочисленными вещами, что у нее еще оставались, натянув коричневое платье на локти, туго завязав шаль на подбородке. Она спала спокойно, с достоинством, словно в собственной постели. Джей запечатлел ее грязные ноги в царапинах, мозоли на пальцах ног, черные ногти. И не обратил ни малейшего внимания на связанную с ней историю, которая так понравилась и запомнилась Лилиане. Когда они попытались отвести ее в дом к одной старушке, бродяжка отказалась: «Предпочитаю остаться здесь, где похоронены все великие люди Франции. Мы с ними одна компания. Они за мной присматривают».