Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И мы, считавшие себя славными, добросердечными людьми, – мы заперли его на ключ и ушли гулять! И мы веселились, забавлялись с детьми, радовались ласковому, золотому осеннему солнцу, и никому не было совестно, ни у кого не сжалось сердце при мысли о том, что мы оставили калеку одного в доме! Мы даже рады были, что освободились от него хоть ненадолго, и, предавшись чувству облегчения, жадно вдыхали прозрачный, теплый воздух и являли собой отрадное зрелище милого и благочестивого семейства, которое с пониманием и благодарностью принимает Господень день.
Лишь когда мы у Гренцахского Хернли решили выпить по стаканчику вина и расселись за столиком в саду, мастер наконец заговорил о Боппи. Он сетовал на эту лишнюю обузу, жаловался на тесноту и увеличившиеся расходы и в конце концов, рассмеявшись, сказал:
– Слава Богу, хоть здесь можно часок отдохнуть от него и повеселиться!
При этих необдуманных словах его я вдруг живо представил себе глаза бедного калеки, исполненные боли и мольбы; я увидел его, которого мы не любили, от которого рады были избавиться и который сидел сейчас взаперти, в маленькой, сумрачной комнатке, покинутый нами, одинокий и печальный. Мне пришло в голову, что скоро начнет смеркаться, а он не в состоянии зажечь свет или подвинуться ближе к окну. Стало быть, ему придется отложить в сторону книгу и сидеть в полутьме, не имея ни собеседника, ни какого-либо занятия, в то время как мы пьем вино, смеемся и весело болтаем. А еще мне пришло в голову, что не так уж давно я рассказывал своим ассизским соседям о св. Франциске и хвастал, будто бы он научил меня любить всех людей. Для чего же я усердно изучал жизнь этого святого, для чего затвердил наизусть его восхитительную песнь любви и искал его следы на умбрийских холмах, если рядом страдает несчастный и беспомощный человек, которого я знаю и мог бы утешить?
Чья-то незримая, но могучая десница опустилась мне на сердце, сдавила его и наполнила его таким стыдом и такою болью, что я задрожал и весь отдался во власть этой силы. Я понял: это Бог пожелал напомнить мне о себе.
– О поэт! – молвил он. – О ученик славного умбрийца, о пророк, вознамерившийся осчастливить людей, научив их любви! О мечтатель, возжелавший слышать мой голос в шуме ветра и волнующихся вод! Ты полюбил некий дом, в котором тебя встречают как желанного гостя и где ты провел немало приятных минут! И вот теперь, когда я удостоил сей дом своего присутствия, ты бежишь прочь и помышляешь о том, как изгнать меня из дома сего! О лжесвятой! О лжепророк! О поэт!
Я почувствовал себя так, будто меня поставили перед чистым, неподкупным зеркалом и я увидел себя в нем лжецом, болтуном, трусом и клятвопреступником. Это было больно, это было мучительно и ужасно, но то, что в это мгновение разрушалось во мне, содрогалось и корчилось от боли, было достойно разрушения и гибели.
Я торопливо попрощался, не обращая внимания на уговоры своих спутников, и поспешил обратно в город, оставив на столе свое недопитое вино и недоеденный бутерброд. Всю дорогу меня терзал почти невыносимый страх, что за это время могло приключиться какое-нибудь несчастье: вспыхнул пожар или, может быть, беспомощный Боппи просто упал со стула и теперь лежит на полу и стонет от боли, а может быть, уже и вовсе мертв. Я видел его неподвижное тело; мне казалось, будто я стою рядом и читаю в глазах калеки безмолвный упрек. Совсем запыхавшись, я миновал границу города, добрался до дома и бросился со всех ног вверх по лестнице, и только потом мне пришло в голову, что дверь заперта, а ключ у хозяев. Но страх мой тотчас же прошел, ибо, не успев еще достичь двери, я услышал изнутри пение. Это было странное ощущение. С бьющимся сердцем, едва не задыхаясь от стремительной ходьбы, я стоял на темной лестничной площадке, слушал пение запертого на замок калеки и медленно приходил в себя. Тихим голосом, мягко и немного жалобно пел он народную песню «Цветик алый, цветик белый». Я знал, что он давно уже не пел, и был тронут этой маленькой тайной одной из его тихих, незатейливых радостей.
Так уж устроен наш мир: серьезные события и глубокие душевные переживания часто соседствуют с комическим. Так и я тотчас же заметил смехотворную нелепость и постыдность своего положения. В приступе внезапного страха я битый час несся по полям, не разбирая пути, чтобы наткнуться на запертую дверь. Мне следовало либо убраться восвояси, либо прокричать Боппи о своих добрых намерениях через две закрытые двери. Я со своим желанием как-нибудь утешить беднягу, высказать ему свое участие и хоть немного скрасить его одиночество стоял на лестнице, а он, ни о чем не подозревая, сидел внутри, пел одну песню за другой и несомненно только испугался бы, если бы я дал о себе знать криком или стуком. Мне не оставалось ничего другого, как уйти. Я побродил около часа по улочкам, на которых царило воскресное оживление, и дождался, когда семья мастера возвратилась домой. В этот раз мне не стоило никаких усилий подать руку Боппи. Я подсел к нему, завязал с ним разговор и спросил, что он читал. Потом я сделал то, что само собою напрашивалось – предложил принести ему книг, и он с благодарностью принял мое предложение. Когда же я порекомендовал ему Иеремию Готтхельфа, выяснилось, что он прочел почти все его сочинения. Зато Готфрид Келлер был ему неизвестен, и я пообещал одолжить ему его книги.
На следующий день, когда я принес книги, мне представилась возможность побыть с ним наедине, так как жена мастера ушла куда-то по своим делам, а муж ее был в мастерской. И тут я поведал ему о том, как мне стало стыдно за то, что мы вчера оставили его одного, и сказал, что был бы рад стать его постоянным собеседником и другом.
Бедный карлик немного повернул свою большую голову в мою сторону, взглянул на меня и сказал:
– Большое спасибо.
И больше ничего. Но этот поворот головы стоил ему усилия и был ценнее десяти объятий здорового человека, а взгляд его был так светел и по-детски прекрасен, что мне от стыда за себя бросилась кровь в лицо.
Теперь оставалось самое трудное – разговор с мастером. Я решил, что лучше всего, пожалуй, будет откровенно рассказать ему о моем вчерашнем страхе и стыде. К сожалению, он меня не понял, хотя и выслушал все со вниманием. Он не стал возражать против того, чтобы больной остался в его доме и был отныне нашим общим подопечным, чтобы мы поделили между собой те небольшие расходы, которые необходимы были для его содержания, а я мог считать Боппи как своего брата и посещать его, когда пожелаю.
Осень была в этом году на редкость ласковой и красивой. Поэтому первое, что я сделал для Боппи, это раздобыл специальное кресло на колесах и каждый день, обычно в сопровождении детей, возил его на прогулку.
Судьба моя распорядилась так, что я всегда получал от жизни и от своих друзей много больше, чем мог дать сам. Так было у меня и с Рихардом, и с Элизабет, и с госпожой Нардини, и с ремесленником; и вот уже в зрелые годы, при всем моем самоуважении, мне довелось стать восторженно-удивленным и благодарным учеником несчастного горбуна. Если мне и в самом деле суждено когда-нибудь завершить свою давно начатую поэму и отдать ее людям, то в ней не много наберется добра, которому я научился не у Боппи. Для меня наступила славная, счастливая пора, которая теперь до конца дней моих будет питать мою душу. Бог сподобил меня глубоко заглянуть в удивительную, необычайной красоты человеческую душу, над которой болезнь, одиночество, бедность и людская жестокость пронеслись, словно легкие, быстрокрылые облака.