Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот мама привезла его в студию и попросила сыграть «Сарабанду». Вася сыграл.
— Пусть приходит! — разрешили им с мамой. — Вечером на четыре часа.
Стояла осень. Через плечо у Василия висела папка на тесемках. В ней лежали отсыревшие ноты. Он приехал. Зашел. Высокая женщина, худая и страшная, как голод во время войны, с силой захлопнула дверь и молча указала ему на его место.
Вася открыл инструмент и поставил ноты.
— Играть! — сказала она, ловко ногтем поддев форточку, распахнула ее и, щелкнув зажигалкой, закурила.
Василий играл «Сарабанду», видел в окне огни, проезжающие по проспекту машины и вдыхал дым папирос «Беломорканал».
Трудно сказать, сколько уроков он посетил. Может быть, два, может, три. А потом перестал. Ну не мог он делить музыкальный досуг с женщиной, которая настолько ему не нравилась. Однако признаться в этом маме и папе, которые так много сделали, чтобы он определился с тем, что ему ближе, гобой или фортепиано, было невозможно. Поэтому в дни музыкальных занятий с папкой, полной музыкальных нот, Василий садился в троллейбус и отправлялся в неизведанные дали. На троллейбусах, которые могли его привезти неизвестно куда. Как правило, мальчик стоял у заднего, заляпанного грязью стекла. Чтобы не скучать и не сильно бояться, он напевал себе под нос песенки, разглядывал город и людей, потихоньку понимая что-то важное про мир, в котором они живут.
* * *
Между тем родители каждый раз подробно интересовались тем, что происходит на его музыкальных занятиях. И он врал. Сначала весьма вдохновенно. Потом научился использовать наработанные стилистические штампы и сюжетные ходы. Ему было очень совестно, но другого выхода он не видел. К весне, чтоб отдохнуть от вранья и изматывающих, нелепых поездок по городу, он сказал, что учительница заболела. Потом она заболела вновь, а потом опять и снова.
— Она что при смерти? — как-то поинтересовался отец.
Василий на секунду прервал разбор «Полонеза» Огинского и вдумчиво посмотрел на папу. Приехав с музыкальных занятий в следующий раз, он горько вздохнул с той безыскусной простотой, которая свойственна людям много испытавшим и познавшим.
— Что такое, сынок? — встревожилась мама. — Она что, снова заболела?!
— Нет, — горько вздохнул Василий, — она умерла.
Слезы блеснули в его глазах, но он не дал им вылиться, мужественно передернув плечами.
— Бог мой! — воскликнула мама. — Бог мой!
— Может, и к лучшему, — проговорил отец задумчиво. — Она слишком часто болела.
* * *
На этом, пожалуй, можно было бы и поставить точку. Благодаря долгим месяцам одинокого вранья, поздних поездок по городу, песенок, которые Василий пел себе под нос, чтобы не плакать от ужаса, в нем навсегда пробудился неистребимый вкус к музыкальному сочинительству. Студию по классу фортепиано он закончил на «отлично». Затем была музыкальная школа и консерватория, работа со звукозаписывающими студиями. Он быстро становился известным сочинителем. И все бы ничего, но как-то за ужином, годы спустя, мама спросила его:
— Сынок, ты знаешь, с кем я сегодня целый час беседовала в троллейбусе?
— С кем? — машинально поинтересовался Василий, думая о чем-то своем.
— С твоей давно умершей учительницей, — ответила она, посмотрела на сына так, будто пыталась рассмотреть его впервые в жизни, и когда он нахмурился, тихо покачала головой.
Бордовое зеленое
Мама Вера не любила папу Ваню. И делала это так, как только могут делать женщины, сознательно пошедшие на брак с нелюбимым мужчиной ради прокормления своего ребенка и сохранения того жизненного уклада, к которому они привыкли. Она не любила Ивана Никитича с доброй, преданной поволокой в глазах, с крепостью мягких полноватых рук, обнимавших его за шею, когда тот приезжал на служебном автомобиле из города. Не любила его преданно и подчеркнуто доброжелательно, когда он целовал ее сухими, пахнущими дорогим табаком, сжатыми в строгую твердую линию губами. Сейчас, утром в субботу, после нескольких дней отсутствия, в его порывистости и одновременно сдержанности читалось ясно — я приехал только на пару суток и не желаю тратить время впустую!
С нагретых деревьев течет смола. Иван Никитич отстраняется, но вместо того, чтобы посмотреть на жену, оглядывает серо-зелеными нетерпеливыми глазами фигуру умненького худенького мальчика, что-то тихо читающего на высокой самодельной качели. На голову подростка падает густая, колеблющаяся из стороны в сторону светотень, растекаясь желтком по голове и рукам, размазывая по его щекам солнечные пятна, делая его всегдашнюю затаенную грусть какой-то ненастоящей. Разве можно в лихорадке тринадцати лет быть таким, думает военный, презрительно кашляет. Но избыток солнца на фигуре мальчика тут же уравновешивается вкраплениями сухого света, внезапно просыпавшегося сквозь кроны деревьев, а также глубокими синими тенями сосен, наискосок упавшими на спину и колени подростка — тот встал, чтобы сказать новому папе: «Здравствуйте»!
Вспышка. Это мгновенно отразился и пропал в чердачном окне зайчик, пущенный зеркалом заднего вида отъезжающего автомобиля. Отраженным светом упал на щеку мальчика. Подросток тихо жмурится, искоса смотрит на чердачное окно, улыбается уголками губ, снова застывает на качели, глядя в книжку, прислушиваясь к окружающему миру.
Смолистый дымок разогретого соснового бора. На кладбище, что расположилось на холме, кого-то снова хоронят. В поселке много стариков. Они регулярно умирают. Больше как-то весной и осенью. Со стороны соседей через высокий дощатый забор постоянно слышны обрывки радиоконцертов. Неровные порывы ветра носят над рекой и между соснами обрывки дурно исполняемого Шопена, голоса эстрадных песенных исполнителей. Эти звуки смешиваются с запахом смолы, прогреваются, подергиваясь в утреннем летнем дурмане, струятся то вверх, то вниз.
Снова улыбка, неуместно жирные объятия. Вдвоем по дорожке к дому, обнимая друг друга за талию. Громкий разговор о чем-то незначительном, в котором дремлют и вступают в удивительно гармоничный диссонанс его желание и ее доброжелательность. Его нетерпение и ее послушная готовность.
Мальчик всегда это чувствовал, то есть, всем телом ощущал неудобство этого звучащего диссонанса. Так ощущают дети ворсинки шерстяной одежды, которая слишком чувствительна для их нежной кожи. Ему рано или поздно становилось страшно неловко, он ежился, бросал книгу и шел за калитку. Отчаянно размахивая руками, бежал к реке, угадывая через деревья ее ослепительно сверкающую ленту. Улыбаясь ветру, песчаным отмелям, проблескам солнца, ощущению свободы