Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И они пошли по коридору, перебрёхиваясь дальше. А из операционной крик детский донесся, тоненький, еле слышный. Потом двух крох, обёрнутых, вынесла сестра операционная и унесла в грудничковое отделение. А уж потом остальные стали выходить, по одному. Человека три, кажется. Все кислые и молчат. И ушли, так и не говоря ничего.
А поняла окончательно, только когда за телом пришли, за Лунио Марииным. И стали укатывать в подвал, туда, где у них холодильник. Это был чистый кошмар. Любого ждала Франя, только не такого. И одного вместо двух, и двух неживых, и одного живого, а другого неживого, и главное, обоих целеньких при живой маме их. Только не смерти этой ужасной от не той, неправильной дозы наркоза. Побежала в отделение, руками лицо закрыла, слёзы сквозь пальцы просачиваются, падают на родильный пол. Крикнула сестре, что Лунио, мол, умерла, карлица наша, Машенька маленькая! Та говорит:
– Да ты чего! Как это? При родах, что ли? Во дела! Ну, козлы!
Встала и пошла, другой сестре новость сообщать. Но врачиха по пути остановила, цыкнула на неё, приказала:
– Нечего тут воду мутить, идите по местам, работайте, рожениц мне сейчас всех перепугаете, понимаешь!
А у самой глаза тоже испуганные, не спрячешь такое, видно было по ней. Неприятность огромнейшая для всех, тем более случай на контроле был, с самого начала.
А Франя, ставшая свидетельницей такого человеческого равнодушия, ушла обратно, на дежурство и там стала плакать вволю, раскисая от мокрого, уже без никого рядом. Повторяла только как заведённая:
– Ах ты, малышечка моя, малышечка... Как же так, малышечка... Зачем же так... чего ж они наделали, для чего... – И снова по кругу: – Ах ты, малышечка моя, малышечка...
Семье позвонили почти сразу. Чтобы развязаться с этим досадным фактом как можно быстрей. Он и вправду ужасно неприятным оказался, факт смерти этой уникальной роженицы. Дело, конечно, само по себе будет замято, в смысле врачебной оплошности, но просто даже по-человечески всем было маленькую ювелиршу эту искренне жаль. И тем, кто лежал с ней в палате, и кто лечил, и кто ухаживал.
Трубку взял Иван. Гирш был на службе, но ждал звонка и там, готовый принять любую свежую роддомовскую информацию. Но позвонили не туда, а сюда и представились доктором.
– А вы сами кто будете Марии Григорьевне Лунио? – спросил его женский голос с того конца. – В смысле родства.
– В смысле родства я буду Дюке никто, – ответил Иван, – а в смысле наших отношений я тут живу вместе с ней. Как гражданский сожитель. А чего?
На той стороне уточнили:
– Кому – никто, прошу меня извинить? Дюке, вы сказали?
– Ну да, Дюке, а кому ж. Машухе моей, – удивился он непониманию из трубки.
Там замялись. Но снова спросили:
– Так это вы отец, простите, или не вы?
Иван удивился:
– Отец – это я, если вы про Дюку. Только не её, а самой беременности. А её отец, Григорий Наумыч, сейчас на работе.
– А ваше имя как, извиняюсь? – голос всё ещё продолжал допрос и не переходил к сути.
– Иваном Гандрабурой меня звать, – ответил он, – а чего такое?
Видно там всё же решились. И сообщили:
– В общем, такое дело, Иван. Мария Григорьевна скончалась на операционном столе. И нам страшно горько вам об этом сообщать, поверьте. К несчастью, организм её не выдержал нагрузки во время хирургического вмешательства, и врачам не удалось её спасти. Хотя сделано было всё возможное, я снова прошу вас мне поверить.
Иван обалдело уставился в трубку, отняв её от уха. В голову медленно втекало услышанное, оно было страшное и дико неожиданное по ужасности самого факта. И всё же он снова поднёс трубку к уху и спросил:
– Погодите, погодите, а у ней родился кто-нибудь или не родился?
Голос несколько ожил, отделив себя от скорбной ноты, и энергично выдал:
– Да-да, конечно! Тут вас можно поздравить, Иван, двойня у вас, оба мальчики, превосходные, полностью почти сформировавшиеся.
– И обои живые? – на всякий случай уточнил Гандрабура, плохо пока ещё соображая, о чём спрашивает. Муть, заполнившая голову, никак не позволяла расставить всё по нормальным местам. – Я говорю, живые они, пацаны эти?
– Ну да, да! – ободряюще повторила женщина. – Разумеется, живые. Сыновья ваши, Иван, простите, не знаю по отчеству. Самые что ни на есть живые. Они в послеродовой реанимации пока, нужно последить какое-то время, вы же понимаете, когда случай настолько уникальный, то...
@bt-min = Он перебил, не дослушав фразу до конца. Вспомнил вдруг, что не узнал главного:
@bt-min = – Так пацаны, говорю, нормальные обои? Ну, большие будут? С меня вырастут, с отца? Или как она останутся? Есть там у вас ответ уже или как?
@bt-min = После недлинной паузы женский голос удивлённо произнёс:
@bt-min = – Простите, но это уже давно было ясно, что там гипофизарный нанизм. Ну-у, карликовость. Разве вы не в курсе?
@bt-min = Он не понял. И переспросил уже по-своему:
@bt-min = – Это что, карлики, что ли, обои? Так понимать?
@bt-min = – Именно так, папа. Замечательные маленькие мальчишки. Главное – здоровенькие. Однояйцевые, кстати.
@bt-min = Дальше он слушать не стал. Положил трубку. Даже не попытался выяснить, про какие яйца речь и какой там у них нанизм. Он другое слово про это знал, и оно было плохое.
@bt-min = Иван сел и попытался собрать вместе разъезжающиеся от него в разные стороны мысли. А собрать хотя бы основную их часть было теперь просто необходимо. Он понимал, что произошла смерть. Дюкина смерть, самая настоящая мёртвая смерть. И никто его не обманывал, и ничего такого, а позвонили просто и сказали, как есть. И что Дюки его маленькой нету больше на этой земле. Вообще нету, совсем. И что нечего теперь положить будет в его рукодельные упаковки, потому что никто ему ничего для этого не может сделать никогда, кроме мёртвой Дюки. Ещё он понимал, что теперь никто не прижмётся к нему прохладным гладкокожим бархатистым комком, чтобы подогреть себя от него, забравшись к нему под мышку. Также он уразумел, что Дюка, его Дюка, никогда больше не вспрыгнет к нему на колени, не развалит на них своё маленькое тельце и, наколов на вилку, не сунет в его пещерой разинутую пасть обжаренную на подсолнечном масле с коркой полукартофелину целиком, как ему нравилось. И никогда уже не засмеётся тоненько, когда он на спор успеет прожевать и заглотить эту половинищу в два с половиной прожёва. И что он не сыграет больше, тоже никогда, музыку на пупырышках её лилипутских недоразвитых сисек, которую она всегда выпевала сама, по своему выбору, когда он в этой их взаимной и чудаческой игре давил поочерёдно пальцем на каждый пупырышек, словно на кнопку или клавишу музыкального инструмента, а она подавала тонкий голосок, каждый раз меняя ноту и регистр.
@bt-min = Но зато Иван Гандрабура понимал, или, сказать точней, уже совсем не понимал теперь, какой он будет в своей оставшейся после Дюки жизни: добрый или злой.