Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Формулировку этого типа времени мы находим у Бахтина – он называет его «циклическим бытовым временем».
<В нем> нет событий, а есть только повторяющиеся «бывания». Время лишено здесь поступательного исторического хода, оно движется по узким кругам: круг дня, круг недели, месяца, круг всей жизни… Приметы этого времени просты, грубо-материальны, они крепко срослись с бытовыми локальностями: с домиками и комнатками городка, сонными улицами, пылью и мухами, клубами, бильярдами и проч. и проч. Время здесь бессобытийно и потому кажется остановившимся[85].
Этот тип времени Бахтин ограничивал исключительно хронотопом «провинциального городка». Оно, полагал он, «не может быть основным временем романа» и «используется романистами как побочное время, переплетается с другими временными рядами»; оно часто «служит контрастирующим фоном для событийных и энергических временных рядов»[86].
Этот вывод, сделанный на основе классической прозы, требует уточнения. «Циклическое бытовое время» гораздо шире провинциального хронотопа: оно может присутствовать везде, где на первый план выходит частная жизнь персонажей, живут ли они в селах, райцентрах или мегаполисах. Оно может быть и динамичным, насыщенно-событийным – хотя события эти относятся именно к частной сфере.
Именно это, частное время, как показывает букеровский короткий список 2014 года, является преобладающим. Цикличность в некоторых романах выступает уже как особенность не только частного времени, но и времени исторического.
Всё повторяется в русской истории в «Возвращении в Египет» Шарова. Метафорой этой относительности всякого исторического движения оказывается палиндром (упомянут в романе и некий процесс над палиндромистами). Да и самого исторического движения в романе нет. Все социальные и политические изменения в России – лишь поверхностные, мнимые. На более глубоком уровне всё либо неподвижно, либо обратимо.
Не претерпевают эволюции и герои романа – они лишь приспосабливаются к обстоятельствам. Движение, которым наполнено «Возвращение в Египет» – не временное, а пространственное. Сойменка, Москва, Северный Казахстан, Рим, Курск, Хива, Старица… Впрочем, эти «места» описаны в романе довольно условно.
«Романом места», а не «романом времени» оказывается и «Обитель» Прилепина. Несмотря на обилие исторических деталей, наиболее важным становится именно место – Соловки, фронтир, зыбкая граница между цивилизацией и дикой природой. История мало что изменяет здесь – она, по сути, движется по кругу. Лагерь оказывается «повторением» монастыря – что и отражено в названии романа. «Здесь всегда была живодерня», – замечает начальник Соловков Эйхманис.
Всё то же циклическое движение преобладает и в заметных романах длинного списка. В сорокинской «Теллурии» будущее части России, «Рязанского царства», представлено как возвращение к досоветским порядкам: с дворянами («новыми»), с «очищенным» русским языком… В написанном с замахом на семейную сагу «Эффекте Ребиндера» Елены Минкиной-Тайчер поступки персонажей из младших поколений почти один к одному повторяют поступки старших.
Другая особенность «букеровского романа»-2014 – его устремленность в прошлое. Лишь в одном из шести романов короткого списка – «Воле вольной» Виктора Ремизова – действие происходит в современной России. Остальные относятся к событиям советского времени. Этот пассеизм заметен и в длинном списке: «Чакра Фролова» Всеволода Бенигсена, «Завод “Свобода”» Ксении Букши, «Victory Park» Алексея Никитина…[87]
В 1993 году Ирина Роднянская писала о бегстве от советской истории в романной прозе того времени («Новый мир». 1993. № 12); сегодня именно советская эпоха является для романистов едва ли не основным резервуаром тем и сюжетов (а бегство происходит, скорее, от современности).
Однако даже повествуя о первых, наиболее драматичных, десятилетиях советской истории, авторы стремятся перевести их в контекст частного времени, в эмпирику советского быта. Нет на страницах романов ни войн, ни коллективизации, ни «строек века». (Даже когда действие происходит в Отечественную войну, как в «Чакре Фролова» Бенигсена, война показана в намеренно сниженных, дегероизированных тонах.) Нет и людей, «делающих» историю, – большинство героев отчуждены от нее и лишь более-менее удачно приспосабливаются к ее поворотам.
В свое время Мандельштам увидел в этих тенденциях конец романа. В том, что «самое понятие действия для личности подменяется другим, более содержательным социально, понятием приспособления»[88]. Однако это был лишь конец классического романа. Чтобы распрощаться с интересом к «отдельной человеческой судьбе», одной мировой войны оказалось недостаточно.
Человек ХХ века, особенно первой его половины, был, если вспомнить Ортегу-и-Гассета, прямым порождением XIX века; только отдельные маленькие «наполеоны» XIX столетия, о которых писал Мандельштам, стали массой, «человеком-массы», носителем исторического оптимизма.
Жизнь в конце XIX – начале ХХ века не только лучше оснащена в техническом отношении, предоставляя человеку больше разнообразных возможностей, она внушает ему непоколебимую уверенность, что завтра будет еще богаче, лучше, разнообразнее, чем сегодня[89].
Благодаря этому большую часть ХХ столетия воспроизводилось то, что Мандельштам считал стержнем романа, – интерес к отдельному человеческому «я».
Но уже в 1970-е прежний «человек-массы» начинает уходить с исторической сцены, а вместе с ним – историзм сознания. Как пишет Михаил Ямпольский,
вместо магистральной линейной истории возникает фрагментированная мозаика («Новое литературное обозрение». 2007. № 83).
В русской литературе историзм задержался несколько дольше, чем на Западе, – в силу сохранения вплоть до распада Союза идеологии прогрессизма и веры в возможность исправления исторических ошибок (последний всплеск которой пришелся на «перестроечные» годы). Крушение прогрессизма в 1990-е и вызывает в прозе отмеченное Роднянской бегство от истории. С середины 2000-х интерес к истории в романах снова возрастает. Но представленной уже не линейно, а циклически, как непрерывное повторение одного и того же.
Таким образом, в современном русском романе заметно преобладание циклического времени над историческим и прошлого над настоящим. Если соединить сказанное о трех типах времени с предложенной выше типологией романа, то можно заметить, что роману отражения ближе всего частное время. Что достаточно ясно фиксирует современное отчуждение (или самоотчуждение) масс от политической и социальной активности, от любого «участия» в истории. Романы 2000-х – начала 2010-х вполне отразили ситуацию, с одной стороны – относительной стабильности, с другой – залечивания ран, нанесенных девяностыми и еще более травматичными советскими десятилетиями.
Роман – или не роман?
Теперь вернусь к вопросу Аллы Марченко («Разве это – роман?»). И попытаюсь ответить, добавив к философским наблюдениям несколько литературно-социологических.
Роман – по известной характеристике Бахтина – «единственный становящийся и еще неготовый жанр»[90]. Всегда, добавлю, становящийся и всегда – неготовый.
Роман, в начале нулевых несколько потесненный нон-фикшеном, затем гибко синтезировал его в