Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я была дома.
— Вы не были в баре «Эврика» с режиссером Люсом в ту ночь?
— Я была дома, господин прокурор, ибо я не могла бросить детей, так как муж был в отъезде и в доме не оставалось никого, кроме садовника и няни.
Берг поправил очки и спросил:
— Значит, я должен вас понимать так, что вы не покидали ваш дом в ту ночь?
— Да.
— В таком случае, как вы объясните ваш выезд с шофером на Темпельгоф в час ночи? Вы ездили встречать Маргарет, которая пролетала через Берлин, направляясь в Токио, не так ли? Вы забыли об этом?
— Ах да, верно, я выезжала встретить мою подругу, мы не виделись три года, и она летела из Мадрида в Токио… Я передала ей посылку…
— Вы передали ей посылку?
— Конечно.
— Не лгите! Вы не виделись с подругой Маргарет, потому что рейс из Мадрида в ту ночь из-за непогоды был завернут в Вену!
— Я… почему, я же…
— Не лгите! Я, а не вы только что говорил с Токио! С вашей Маргарет! Не лгать мне! — рявкнул Берг и ударил ладонью по столу. — У меня вопросов больше нет. Вы солгали под присягой, и я вынужден арестовать вас, фрау Шорнбах.
— Нет! Нет, господин прокурор! Нет!
«Как он мог спать с этой дрянью? Вся рожа потекла, все ведь нарисованное. Михель прав: женщину надо отправлять в баню и встречать ее у входа; если она осталась такой же, как была до купания, тогда можно звать на ужин…»
— Где вы встретились с Люсом?
— На Темпельгофе я взяла такси и подъехала к «Эврике».
— А ваш шофер?
— Я отпустила его. Я сказала, что обратно доберусь на такси.
— Когда это было?
— Без десяти два. Или в два. Нет, без десяти два.
— Куда уходил из «Эврики» Люс?
— Он никуда не уходил. Мы слушали программу и танцевали.
— Когда вы ушли оттуда?
— В пять. Или около пяти.
«Хоть в пять сорок, — подумал Берг. — Или в семь. Мне важно то, что они были вместе, когда наступила смерть Ганса».
Отпустив Шорнбах, Берг попросил секретаря:
— Всех, кто фигурировал на пленке Люса вместе с Кочевым, вызовите ко мне завтра. Если не управимся — допросы будем продолжать и послезавтра…
4
«Тюрьма располагает к анализу, и я не премину воспользоваться этим. Я сейчас попробую все проанализировать. Этим я буду бороться с безысходным отчаянием, которое охватило меня, — не потому, что я боюсь будущего; будущего боятся люди, виноватые в чем-то перед совестью, законом или богом. Я чист. Отчаяние — от другого; оно от обостренного ощущения бессилия человека перед обстоятельствами. Вот эта некаммуникабельность личности и общества ввергает меня в отчаяние, только это, и ничто другое.
В чем моя вина или наша — неважно. В чем она? В том, что с самого начала мы с тобой не приняли закон, общий для обоих. Закон призван объединять разность устремлений и характеров, несовместимость индивидуальностей в единое целое, где гарантии весомы и постоянны. У нас с тобой не было ни закона, ни гарантий. Ты была создана по образу и подобию твоих предков, я — своих. Мы были разные, когда увиделись, и когда полюбили друг друга, и когда у нас появился первый сын, и когда появился второй. Мы с тобой были разными и когда я еще был репортером, и когда я только пробовал ассистировать режиссерам; мы с тобой остались разными, когда я начал делать свои фильмы. Я шел в нашем волчьем мире через борьбу.
Иногда я лез через колючую проволоку, и рвало мне не только одежду, но и кожу; иногда, замирая от страха, я бросался в атаку, и мне пробивали пулями сердце. Мне его уже много раз пробивали, и порой мне кажется, что я живу мертвым. Я чувствую себя живым, когда смотрю на наших детей и слышу их или когда вдруг из сумятицы мыслей выстроится сюжет будущей картины…
Паоло как-то сказал мне: «Тебе необходим тыл. Тогда ее ревность будет уравновешиваться преданностью и всепрощением твоей подруги. Ты должен завести себе подругу, как противовес бесконечным бомбежкам Норы. Я ее очень люблю, но она бывает невозможна со своими сценами, со своей слепой ревностью и безответственной сменой настроений».
«А есть ли такие подруги?» — спросил я тогда Паоло. «Наверное, есть. А если и нет, тогда надо выдумать. Вольтер ведь советовал выдумать бога». — «Так, может быть, мне попробовать заново придумать себе Нору?» — подумал я, но говорить этого Паоло не стал, потому что я знал, как он мне ответит. Он бы знаешь как мне ответил? Он бы ответил мне примерно так: «Вы прожили вместе десять лет. Она знала тебя, когда ты был никем, она знала тебя, когда ты побеждал, проигрывал, блевал от ярости, болел от счастья и обделывался от страха. Ты же не можешь лишить ее памяти? Она просто человек, прекрасный человек, а ты недочеловек или сверхчеловек — это как тебе угодно, потому что она живет в мире реальном, а ты живешь в хрупком мире, созданном тобой самим. Ты ведь просил ее посмотреть „Восемь с половиной“, и она сказала тебе, что это гадость, разве нет? А кто сможет гениальнее Феллини выразить художника? Никто. Это ведь точно». Я не зря ничего не сказал Паоло, я очень хотел попробовать придумать тебя заново. И я поехал в Ганновер продолжать работу. Знаешь, это необходимо для меня — скрыться, запереться в отеле, сидеть по десять часов за столом, и писать какое-нибудь слово на полях, и рисовать морды, а потом начать валять свою муру. И если пойдет, если много страниц будет возле машинки, и я не буду сходить с ума, что и на этот раз окажусь банкротом, и если работа будет идти каждый день, то я двину в какой-нибудь кабак, где будет очень шумно, и мне будет хорошо, когда я буду сидеть за столиком с бандитами, маклерами, кокаинистами, проститутками, и я буду счастлив, потому что там, дома, меня ждет самая прекрасная женщина, которую я знал, и что она молит бога за мою работу и меня… А я получал твои гадкие телеграммы…
Сейчас, анализируя наше прошлое, я думаю: а может быть, мои враги — как выяснилось, их у меня немало, и это люди серьезные — подбрасывали тебе что-то против меня, зная, что художника легче всего уничтожить руками самых близких? Никто не переживает предательство так глубоко, как художник, — не я это открыл, так что не будем спорить. Впрочем, художник ли я? Не знаю. Но предательство самых близких я переживаю, как художник. Прости меня. Или ты больна ревностью? Есть, оказывается, такая болезнь, разновидность паранойи.
Так вот, о нашем «деле»… У меня пошла работа. Неплохо пошла. А тут твои телеграммы. Телеграммы барыни, которой нечего делать в этом мире, кроме как устраивать сцены. (Бедный Скотт Фитцджеральд! Помнишь, как Хэм описал его трагедию? Он первым написал о том, что сцены жены приводят мужа, который ее любит, к импотенции. Это старик написал здорово, ты это просмотри еще раз в «Празднике, который всегда с тобой».)
Словом, я пошел в бар — напиться. Знаешь, когда чувствуешь себя одиноким и обворованным, надо обязательно напиться, чтобы завтра продолжать работу. Тогда будет стыдно своей слабости: «Ну ладно, ну шлет гадкие телеграммы, а ты что же? Оказался слабее вздорной бабы? Черт с ней, пусть шлет свои телеграммы».