Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ладно, – сказал он, – я дам тебе новый сорт, современный. Плати восемнадцать центов, мальчик Улисс.
Улисс разжал кулак и протянул ладонь лавочнику, который взял оттуда четвертак. Отсчитывая сдачу, лавочник сказал:
– Восемнадцать центов, девятнадцать, двадцать и пять – двадцать пять. Спасибо, мальчик.
– Спасибо, сэр. – Улисс взял пачку с овсяными хлопьями и вышел из лавки. Ну и трудно же было понять что-нибудь в этом мире: сначала насчет абрикосов на дереве, потом насчет плюшек с изюмом, а потом и разговор бакалейщика с сыном на чужом языке – но зато как интересно! Выйдя на улицу, мальчик дрыгнул ногой – он всегда дрыгал ногой, когда чему-нибудь радовался, – и побежал домой со своей покупкой.
Миссис Маколей накрыла в кухне на стол: она поджидала своего сына Гомера к завтраку. Когда он вошел, она поставила на стол миску с овсянкой. Кинув быстрый взгляд, она успела заметить, что сын ее – все еще под впечатлением своего необычного сна. Сам того не подозревая, он наплакался ночью и теперь чувствовал апатию, которая находит на человека, перенесшего горе. Даже голос у него стал мягче и как-то глуше.
– Я здорово проспал, – сказал он. – Уже почти половина десятого. Что случилось с будильником?
– Работа у тебя тяжелая, – сказала миссис Маколей. – Не беда и отдохнуть.
– Да не такая уж тяжелая у меня работа, – сказал Гомер. – А завтра к тому же воскресенье.
Он произнес утреннюю молитву, но сегодня она, казалось, длилась вдвое дольше обычного. Потом он взял ложку и принялся было за кашу, но замер и как-то странно уставился на свою ложку. Поглядев на мать, которая возилась у кухонной раковины, он ее окликнул:
– Мама, а мама!
– Что? – спросила миссис Маколей, не оборачиваясь.
– Я не стал с тобой вчера разговаривать. Но ты меня предупреждала, что так и будет. Я не мог говорить. По дороге домой я вдруг взял и ни с того ни с сего заплакал. Ты ведь знаешь, я никогда не плакал, даже когда был маленький, даже в школе, если у меня что-нибудь случалось. Мне было стыдно плакать. Улисс у нас тоже никогда не плачет… да и какой толк в слезах? Но вчера я ничего не мог с собой поделать. Плакал и даже не помню, было ли мне стыдно. Кажется, нет. А когда я наревелся, я не мог сразу прийти домой. Доехал до «Вин Итаки», но слезы все не проходили, и я пересек весь город до самой школы. По дороге мне попался дом, где вчера люди собирались вечером повеселиться, – теперь в доме было темно. Я привез этим людям телеграмму. Сама понимаешь, что это была за телеграмма. Потом я вернулся в город и долго ездил по улицам, разглядывая все, что встречалось мне на пути, – здания, те места, которые я знаю с детства. Повсюду живут люди. И тогда я словно впервые увидел Итаку, впервые узнал тех, кто в ней живет, всех этих хороших людей. Мне так стало их жалко, я даже помолился, чтобы с ними ничего не случилось. Я уже больше не плакал. Раньше я думал, что человек больше не плачет, когда становится взрослым, но оказалось, что тогда-то он и начинает плакать, узнавая, что творится на свете. – Гомер чуточку помолчал, и голос его стал еще глуше. – Все, что человек узнает о жизни, либо гадко, либо грустно. – Он подождал, не скажет ли ему что-нибудь мать, но она молчала, не отрываясь от своей работы. – Почему это так? – спросил он.
– Будет время, поймешь, – заговорила миссис Маколей, все еще к нему не поворачиваясь. – Сам поймешь. Никто этого тебе объяснить не сможет. Каждый доходит своим умом. Если жизнь приносит печаль – от человека зависит, какая она: благородная или дурацкая. Если печаль от душевного богатства и полна красоты – значит, таков и человек, который ее ощущает. И то же самое, если жизнь кажется гадкой, уродливой или жалкой. Все это видит в ней сам человек, ибо каждый из нас видит мир своими глазами. Каждый человек несет в себе целый мир и может переделать его, как хочет, населить людьми, достойными его любви – если сердце его способно любить, – или годными для его ненависти, если он сам полон ненависти. Мир ждет, чтобы его изменили те, кто в нем живет, и каждое утро его создают заново, перестраивают, словно дом, в котором обитают люди, – все те же люди, хотя они беспрерывно меняются.
Мать занялась какой-то работой на заднем крыльце, но сын продолжал с ней разговаривать, хотя ее и не было видно.
– Почему же я вчера заплакал по дороге домой? – спросил он. – Никогда раньше не испытывал я такого чувства. Не понимаю, что со мной было. И почему, когда я перестал плакать, я все равно ничего не мог тебе сказать? Почему мне нечего было сказать – ни тебе, ни себе самому?
Миссис Маколей ответила ему издали, но так внятно, что до него дошло каждое ее слово.
– Ты плакал от жалости, – сказала она. – От жалости не к страданию того или иного человека, а от жалости ко всему, что существует на свете, от жалости, что так устроен мир. И если человек лишен этой жалости – он не человек, он еще не настоящий человек, ибо жалость – это тот целебный бальзам, который излечивает душу. Плачут только хорошие люди. Если человек никогда не плакал при виде горя, наполняющего землю, – он хуже грязи, по которой ступают его ноги, потому что в грязи прорастает зерно, ею питаются корни, стебли, листья и цветы, а душа человека, лишенная жалости, бесплодна и не может породить ничего, кроме гордыни. Гордыня же рано или поздно приводит к убийству, становится губителем прекрасного и даже человеческих жизней. – Миссис Маколей вернулась в кухню и стала снова хлопотать возле раковины, хотя даже Гомер понимал, что делать ей там, в сущности говоря, нечего. – Жизнь неразрывно связана со страданием, – продолжала миссис Маколей. – Но, зная это, человек не должен отчаиваться. Хороший человек стремится уничтожить страдание. А глупый его даже не заметит, если сам не испытывает страданий. Злой человек старается вогнать боль как можно глубже и распространить ее повсюду, где может. Но чем он виноват? Ведь ни злодей, ни глупец не пришли сюда по своей собственной воле, не возникли сами по себе из ничего; они – наследие многих миров и многих поколений. Злые не понимают, что они злы, – в чем же тогда их вина? И злых можно простить. Ибо в самом злом человеке есть нечто от нас самих, а в нас живет что-то и от него. Мы связаны с ним, а он – с нами. Нельзя человека отделить от других людей. Молитва крестьянина о дожде – это моя молитва; кровь, пролитая убийцей, – мое преступление. Ты плакал вчера ночью потому, что стал это понимать.
Гомер Маколей налил молока в овсянку и стал завтракать. Он вдруг почувствовал, что может наконец есть.
В кухню Маколеев вошли Улисс и его самый лучший на свете друг – знаменитый Лайонель Кэбот. Что ни говори, это была настоящая дружба, хотя Лайонель и родился на добрых шесть лет раньше Улисса. Они вместе слонялись по улицам и вместе глазели по сторонам, как могут слоняться и глазеть по сторонам только самые близкие друзья: непринужденно и не испытывая насущной потребности в беседе.
– Миссис Маколей, – сказал Лайонель. – Я пришел спросить, можно Улиссу пойти со мной в публичную библиотеку? Моя сестра Лилиан послала меня сдать книгу.