Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что ты, что ты! Я обещаю, клянусь, у тебя от ангажементов отбоя не будет.
– Когда?
– Совсем скоро, вот увидишь. – Она нежно запустила пальцы в его волосы.
Он поймал ее руку, прижал к губам:
– Как хорошо, что ты у меня есть. Мне необходима именно ты, которая верит в меня.
Она вдруг сморщилась от боли.
– Тебе плохо?
– Нет, ничего. Немного устала. Прилягу, хорошо?
– Конечно, конечно. У тебя был трудный день. Я эгоист. – Он пошел за ней в спальню.
Она легла на покрывало, не расстилая постели. Он осторожно лег рядом. Спиной она снова чувствовала, как бьется его сердце.
– Тебя лихорадит. – Он положил ладонь ей на лоб. – Ты вся горишь.
– Ничего, пройдет. Ты хотел что-то сказать еще? Говори.
– Да, хотел… мы нужны друг другу. Но я здесь изгой. Ты не представляешь, как страшно быть изгоем, когда уверен, что на многое способен, многое можешь лучше других. У тебя жар… все, не буду больше… ни слова о себе… тебе плохо.
Он замолчал, не договорив того, что собирался сказать. Каждой клеткой она ощущала, как он хочет ее.
– Нет, пожалуйста. Я не могу сегодня.
– Хорошо. Спи. Договорим завтра. Все, все завтра.
Она попросила шепотом:
– Прижмись ко мне сильнее, как тогда на репетициях. Просто прижмись, положи руку вот сюда. – Она взяла его ладонь, положила на низ ноющего, опустошенного несколько дней назад живота.
От теплоты его тела и рук она впала в забытье. Сквозь дрему в ее сознание просачивались знакомые фразы. Он шептал, еле касаясь губами ее уха, вольный перевод песни «Je suis malade», его собственный: «Я болен, неизлечимо тобой болен… моя кровь течет в теле твоем… мои крылья мертвы, когда ты спишь…» Она и вправду истекала его кровью. Ее душа и тело кровоточили. Ей снилось, что она плачет. Во сне слезы были слишком горячими и солеными, до горечи солеными. Во сне она думала: «Наяву не бывает таких обжигающе-горячих, таких горько-соленых слез».
Наутро, когда пили чай, он сказал, что принял решение уехать из Союза. На Женевьев-де-Буа похоронен его дед по отцу, белый офицер, Георгиевский кавалер. В этом есть что-то мистическое, фатальное. Если он не нужен в собственной стране, то, может быть, дедов прах поможет ему на чужбине. Он немного знает французский. Год назад один чудаковатый импресарио-француз, увидев его десятиминутную постановку в Ленинграде, выразил восторги, оставил визитку с координатами и пообещал прислать вызов, если он решится. И он попробует позвонить ему – наудачу. Здесь ему нечего больше делать. Он проклинает на земле место, где тупицы и бездари от культуры умудряются возвести в ранг крамолы даже безобидный спектакль о любви. И этот созданный им и Бертой двухминутный танец, которого никто больше не увидит, стал для него последней каплей. Даже если он превратится в нищего, ночующего под мостами Сены, то хуже, чем здесь, ему не будет. Он говорит ей об этом первой и единственной. Как самому близкому, родному человеку. Да, он любит ее. Он полюбил ее тогда, в апреле, дотронувшись впервые до ее руки в момент знакомства. Он был бы счастлив, если бы она согласилась поехать с ним. Если бы только согласилась. Но разве он имеет право предложить ей это? Разве может позвать в никуда? Да и разве бросит она свой театр?
Она закрыла за ним входную дверь. Прислонилась спиной к стене. Часы «Бретон» неспешно пробили в гостиной десять ударов. На последнем ударе в коридорном полумраке возникли очертания Симочки, негромко прозвучал ее голос: «Да, Берта. Так и есть. Помнишь, я говорила тебе о Великом Законе Игры и Правды? Если сильно, со всеми потрохами, вживаешься в роль, подобные обстоятельства непременно настигают тебя в жизни».
Ровно в полдень она ворвалась в кабинет Захарова. Тот сидел за столом, смотрел остекленевшим взором в полную окурков пепельницу. На секунду поднял глаза на Берту:
– Я разорен, убит. Год насмарку, репетиции, декорации, костюмы… все прахом… режиссер в больнице с сердечным приступом… – Он отчаянно затряс головой, желая стряхнуть с себя вчерашний кошмар. – Не понимаю! На генеральный прогон, что ли, пробралась инкогнито какая-то министерская крыса и решила, не соответствует, мол, советской эстетике? Где тогда раньше были? Почему допустили премьеру? Чем им худсовет не угодил? До этого всегда устраивал! Ничего не понимаю!
– Да, именно пробралась. Я знаю, кто эта крыса. Я помню, я видела его глаза в зале на генеральном прогоне.
– Откуда ты знаешь – кто?! Кто?! За что?!
– Я знаю, за что. Худсовет тут ни при чем. Незачем было давать открытый прогон, хотя… чего уж…
Вчера на бульваре она вспомнила все. Воскресный вечер тринадцатого января в ресторане ВТО, восемь месяцев назад. Старый Новый год. Идущий к ней шаткой походкой от другого столика человек. Выстрел шампанского над ее головой, сальные губы и длинный, с горбинкой нос, сопящие ей в ухо: «Богиня, Афродита, затмила всех… экипаж у подъезда… ко мне… на дачу… и любые желания…» Свой безумный хохот в ответ: «С вами? Скорее Гоголь сойдет с постамента, чем я стронусь с места!» Короткий тычок приятельницы в бок под столом, ее испуганный шепот: «Рехнулась! Ты знаешь, кто это?» И снова собственный хохот в спину оскорбленному длинноносому: «Да мне плевать! У него гайморит и перегаром разит за километр!» О боги, боги мои, если бы знать о последствиях!
– Берта, прошу тебя! – Захаров отчаянно замахал руками. – Не ходи никуда, не наломай дров! Будет еще хуже!
– Что, бывает хуже?
– Бывает. Ты плохо их знаешь. Начнут гнобить, остановиться уже не смогут.
– Это мы посмотрим!
– Вы записаны? По какому вопросу? – Дородная, в розовом кримплене секретарша окинула ее взглядом оценивающим и холодным.
– По личному, безотлагательному. Представьте меня, пожалуйста, ваш руководитель меня знает.
– У нас, если вы не знаете, строгая запись. Ладно, ждите. Ваша фамилия, еще раз?
Секретарша встала, одернув тугой кримплен на ягодицах, ненадолго исчезла за дверью кабинета. Пока она находилась там, Берту трясло все сильнее. Казенные стены сволочным образом поглощали ее решимость.
Наконец секретарша вышла:
– Хорошо, пройдите, но не больше пяти минут, у него через час выездное совещание в партийных верхах.
Она говорила очень путано. Она не знала, куда девать руки. Ее мутило в душном, пахнущем бумажной пылью и приторным одеколоном кабинете. Снова ныл живот. Человек за столом не предложил ей сесть.
– Что-что, простите? Нет, лично вас я не помню. Да, я был на прогоне в вашем театре по роду службы. А-ах, это вы были в главной роли? Теперь, кажется, начинаю вас припоминать. Однако претензии нашего Министерства касаются спектакля в целом, его идейной составляющей, никак не вашей персоны. Вопрос со спектаклем окончательно решен коллегиально вчера. Ничем не могу помочь.