Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большая длинная комната красного уголка наполнялась медленно. Из всех отделов подходили и подходили люди. Пришли не только комсомольцы, но и многие коммунисты.
На повестке дня комсомольского собрания стоял один вопрос: «Персональное дело комсомольцев С. Коршунова и А. Лобанова». Само дело уже не было секретом: со вчерашнего дня по отделам разослали приказ начальника управления Силантьева. За грубое нарушение дисциплины при выполнении важного задания Коршунову и Лобанову объявлялся строгий выговор.
Сергей сидел один в углу, держа перед глазами потрепанный номер «Огонька». Лицо его было чуть бледнее обычного.
Люди кругом стояли, сидели, курили, оживленно переговаривались между собой, смеялись. Но никто не подходил к Сергею, не расспрашивал, не подбадривал, не выражал сочувствия.
Вот сидит за столом Володя Мезенцев, секретарь комсомольского бюро, и что-то говорит Воронцову. «Какие они разные, даже с виду», — думает Сергей. Высокий, светловолосый, гладко расчесанный на пробор, Мезенцев, как всегда медлительный, задумчивый, а рядом — щуплый, подвижный Воронцов с небрежно зачесанными назад черными волосами, прядь которых все время спадает ему на лоб. Он поминутно отбрасывает ее порывистым движением руки, хмуро, резко бросает реплики и стряхивает пепел с папиросы на пол, а Мезенцев пододвигает ему пепельницу. И Сергею кажется, что они нарочно избегают смотреть в его сторону.
Вон Костя Гаранин молча слушает Твердохлебова, проводника служебной собаки. Толстое, обычно как будто сонное лицо Твердохлебова с мясистыми губами и маленькими заплывшими глазками сейчас оживленно; он что-то с увлечением рассказывает, наверное, о своей умнице Флейте. И снова Сергею кажется, что рассказывает он это специально, чтобы отвлечь Костю от разговора о нем, Сергее. А Костя отмалчивается. Что-то он скажет на собрании?!
Сергей видит усевшегося в стороне Зотова; он надел очки и проглядывает какие-то бумаги, неповоротливый, бритая голова блестит, как крокетный шар. В его угрюмой сосредоточенности Сергей чувствует что-то осуждающее.
«Скорей бы уже начинали», — подумал Сергей.
Но вот, наконец, Мезенцев встает.
— Будем начинать, товарищи.
Все стали шумно рассаживаться, гасить папиросы. Из коридора потянулись люди. Постепенно шум стих. Последними вошли Силантьев, Сандлер и Ремнев, секретарь партбюро управления. Они сели за стол президиума.
Мезенцев открыл собрание и предоставил слово Коршунову.
Сергей поспешно встал, привычным движением расправил под ремнем гимнастерку и в полной тишине прошел на кафедру, рядом со столом президиума. Он очень волновался. К своему выступлению он не готовился. Попробовал было, но тут же понял, что это бесполезно: что почувствует, то и скажет, это не доклад.
И вот сейчас он стоит на кафедре и не знает, с чего начать. От смущения он вдруг налил в стакан воду из графина, но, рассердившись на себя, пить не стал. Сергей остановился глазами на толстом добродушном лице Твердохлебова и чистосердечно признался, будто ему одному:
— Я не знаю, как говорить о таком тяжелом деле. В первый раз в жизни приходится так выступать.
— Ближе к делу! — крикнул кто-то.
Сергей вздрогнул. Нет, это не голос Воронцова.
Кругом недовольно зашикали.
— Не мешай человеку…
— Тебя бы туда…
— Тише, товарищи, — постучал карандашом по стакану Мезенцев.
Сергей, наконец, справился с волнением и заговорил твердо, ясно, ничего не скрывая. Всю вину за случившееся он взял на себя, рассказал, как пытался его отговорить Лобанов от этой затеи и как он обозвал Сашу формалистом и бюрократом, как потом уже сам, без Лобанова, пошел еще дальше. Сергей честно, даже с каким-то ожесточением против самого себя оценил свой поступок. Ему не понравилась чуть смущенная, сочувственная улыбка, которая вдруг появилась у Твердохлебова, и Сергей стал смотреть на хмурое сосредоточенное лицо Гаранина.
Под конец Сергей дрогнувшим голосом произнес:
— Верьте мне, товарищи, больше такое не повторится. Я хочу… я полюбил эту работу.
Потом выступил Лобанов. Он очень волновался и, пока говорил, все время теребил лацкан пиджака с комсомольским значком. На красном, необыкновенно серьезном лице его исчезли веснушки. Сашу трудно было узнать.
— Черт меня знает, как это случилось, — сказал он. — Мне это совсем уж непростительно. Все-таки не первый день в МУРе. Я должен был удержать Коршунова, запретить — и точка, а я сам… И если разобраться честно, то моей вины здесь больше. Коршунов хоть взял бандита, а я… эх, да что там говорить, я только намутил — и все.
Саша, вконец расстроенный, с досадой махнул рукой и сел на свое место.
Начались выступления.
Первым слово взял Воронцов.
Выйдя на трибуну, он с усмешкой оглядел собравшихся и сказал:
— Тут вот Коршунов и Лобанов состязались в благородстве. Каждый норовил взять вину на себя. Чудно даже. Оба хороши. И не надо изображать Коршунова младенцем. Он, мол, еще не знал, не привык, не научен. Глупости! Он взрослый человек, фронтовик, разведчик. И в армии он служил хорошо, как надо. А вот у нас сорвался. И я скажу, в чем тут дело. Коршунов с первых дней слишком высоко занесся, возомнил что-то о себе. Хотя первые же его ошибки, грубые ошибки, могли бы его кое-чему научить. Ну, хотя бы скромности. И тут, товарищи, виноваты мы сами и особенно наше руководство. Дали волю Коршунову, слишком много позволяли, даже, я бы сказал, любовались им. Пусть меня простит Георгий Владимирович, — повернулся Воронцов к Сандлеру, — но он бы никому не позволил выскакивать так на совещаниях, оборвал бы, осадил, а вот Коршунову позволял. А тот и рад и думает, что ему все позволено.
— Да брось ты, Воронцов, не язви! — крикнул с места Твердохлебов.
— Бить надо, а не насмешничать, — поддержал его кто-то.
— Да чего уж там, правильно!..
— Нет, не правильно! По-товарищески надо выступать!..
— Тише! — поднялся со своего места Мезенцев. — Никому слова я не давал.
Сандлер сумрачно произнес:
— Воронцов, товарищи, прав, в главном прав. Вообще в нашем деле надо иметь не горячую голову, а горячее сердце.
Сергей сидел, сжав кулаки, в висках больно стучало. «Так, так тебе и надо, — говорил он себе, — правильно». Стыд и горечь переполняли его душу.
Собрание кончилось не скоро. Выступавшие вслед за Воронцовым невольно стремились смягчить резкость его слов, хотя и осуждали поступок Коршунова и Лобанова.
Потом поднялся со своего места Гаранин. Сказал он коротко, словно отрезал, но так, что все стало ясно:
— Анархии не потерпим, товарищи. Пустого героизма и авантюр нам не надо. И вину тут замазывать нечего. Воронцов прав. Надо же понимать, дело у нас нешуточное.