Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы крались и шептались. Ни о чем существенном. Тсс! Тише! Тише! Осторожно, ступенька! Хи-хи-хи! Друг за дружкой, это было прекрасно. Редкий момент безоблачного счастья, вообще выпадающий человеку. Само собой, надежда и ее осуществление, внезапная удача и улыбка судьбы, победа и заслуженная награда, все это тоже счастье. Но не такое чистое, ибо в какой-то своей доле всегда корыстное, оттого не безусловное. Новый автомобиль, на который копил, и вот стоит у подъезда, взамен дневные страхи и ночные кошмары – авария и угон, – и, как следствие, дыра в бюджете, а у Витальки еще лучше, стервец и поганец, зависть, зависть. Завоевал девушку своей мечты, твоя навек, но завтра – вдруг и жениться, а там дети, бесконечные хлопоты, и мысли, мысли, уже не о ней, но ведь теперь кормить семью. Добежал, выиграл, молодец, чемпион, а сколько пахал? И завтра опять пахать, на следующую медальку. А послезавтра придет другой, молодой и ранний, ты уже старый хрен, пора уходить, и все твои медальки не стоят того металла под золото, на который только и не поскупился оргкомитет, гложет, гложет, не тоска, но сердечная безнадежность. Но безоблачное счастье совсем другое. Его не описать словесно, потому что это даже не чувство, а первозданное состояние бытия, вот оно есть, вот его нет, пришло задаром в начале творения, и скоро ушло не попрощавшись. И оттого самое ценное, и это здорово! И гении природы смеются вместе с тобой. Потому что подлинное счастье всегда безудержно весело. Хмель жизни, после которого не бывает похмелья. Просто бывает жизнь. Катарсис, делающий самого пропащего негодяя на земле на краткое время святым.
Заговорить мы осмелились, только переступив порог игровой. Лидка, оказывается, имела с собой. Предусмотрительно принесла под полой, вот почему на ней была эфирная, но предвзято-непрозрачная шаль. К черту какао-порошок, и лимонад к черту тоже. Целая бутылка «Джек Дэниелс», не здесь добытая, это точно. Я достал припрятанные от ужина припасы – тарелку с рассыпчатыми вафельными квадратиками и карамель «Кофейную», от летнего тепла достигшую разгрызаемого состояния. Вместо благородных стаканов для аперитива выставил на столик у монструозного дивана две сомнительно приличные чайные чашки синюшного фарфора, будто их высекали из тоски человеческой, зато, по крайней мере, без отбитых ручек.
Не подумайте, ваш покорный рассказчик, медбрат Коростоянов, не принадлежал (Впрочем, почему не принадлежал? И сейчас не принадлежу) к жадноватой мужской части общества. Представителей которой в просторечье называют куркулями, или в южных пределах еще уничижительней, с оттенком мещанской захолустности – кугутами. Я всегда старался быть щедрым во всем, что имел. Но в том-то и состоял ключевой момент, что на описываемый период моей жизни, имел я смехотворно мало. Лучше не подкреплять цифрами, не то чувствительные сердца придется испытывать на милосердную прочность. Я словно бы обосновался на грани выживаемости. И ничуть того не стыдился. Потому, что был далеко не единственный нуждающийся бедолага. В Бурьяновске куда ни плюнь, через одного. Та же самая картина. Может, лезли из кожи вон поболее. Дети, внуки, рождения, похороны. Мне выбиваться из сил было не для кого. Да и некоторая природная беззаботность, все же, видно, унаследованная от отца. Будет день, будет пища. Обычно это правило моей жизни оказывалось действенным. Для Лидки я бы не пожалел ничего, я бы для просто Ольги не пожалел ничего, даже для лишней мне Верочки. Но у меня ничего и не было. Ни денег, ни распорядительной власти, ни дома. Зарплаты мне едва хватало на хлеб без масла, тут и таблица умножения не помогла бы, все равно, как множить ноль на ноль. По рангу социального положения ниже меня стояли разве подопечные пациенты, и то вряд ли. А дом, что дом? В Бурьяновске погибало несколько брошенных, пустых. Повсеместное явление для несытых российских закоулков. Тот же Бубенец порадел бы мне в немедленном получении площади. Все же я предпочитал снимать угол у торговки Ульянихи. Не за деньги, откуда у меня. Но покинутая за ненадобностью родными детками сирота Ульяниха, шустрая бабенка сильно пенсионного возраста, нуждалась порой по хозяйству в мужской силе. Меня она не баловала – не тот характер, а я не лез к ней в душу и не набивался в наследники, – зато и не обижала. Мы сосуществовали с ней как две самостоятельные кривые, иногда пересекавшиеся к обоюдной выгоде. Когда я бывал свободен от дежурств, возил для нее ручную тележку к полустанку или дальше, до шоссе, километра три всех делов, где Ульяниха разворачивала свою торговую точку. Все те же Бурьяновские горшки и дешевая фаянсовая посуда, блекло коричневая в ситуативный цветочек, белый, желтый, голубой.
Я получался как бы сам по себе, и в то же время не одинок. Как вольное судно – последний бочонок прогорклой солонины, истрепанная команда, – зашедшее в открытый, чужой ему порт. Где береговое начальство сострадательно выделило заброшенный клочок причала для швартовки, немного питьевой воды и средство для истребления вшей, и вообще проявило предписанную инструкцией заботу. Свой дом, на кой он мне сдался? Разве, для Лидки. Но это были заранее неосуществимые мечты.
Лидка, кажется, ничего от меня не ждала. Даже на карамель посмотрела без отвращения. Хотя могла и приобидеться немного. От своих, да и не от вполне своих мужчин, родные русские женщины трепетно предвкушают, что вот пусть бы на последние, зато ради меня, плевать на завтрашний день. Мне ничуть не жаль было последних. Но и последних у меня не имелось вовсе. Мао так увлекся реставрационными работами по нашему заведению, что позабыл о повседневной малости – выписать квартальную, крохотную премию. Не то, чтобы поощрить из спонсорских, я и не заикался. Он вспомнил бы, конечно, в самом недалеком будущем, очень щепетильный в этом отношении, однако на конец месяца июня я был пустой, как пространственная дыра между параллельными мирами. Хорошо еще, что на рабочем месте мне полагалась нехитрая, но довольно сытная кормежка.
Я разлил на два пальца, нарочно степенно, без фамильярности, чтобы у нее не возникло ощущения – заманили райскую птичку в клетку. Думал сказать банальный тост, за знакомство, например, или как счастлив ее визиту. Но меня вдруг пришибло. Во всем виновата была тишина. Через открытые настежь окна, и через захлопнутую неплотно тощую дверь все равно не проникало ни единого звука. Или перестали они проникать. Я всегда ловил подобные состояния природы и настроения, не в смысле, что дорожил ими. Но мучился внутренне. Мне начинало казаться, особенно безлунной ночью, будто я утонул вместе со всем земным мирозданием. Канул на илистое дно забвения огромного воздушного, не разрешающего себя познать океана, ни шороха, ни света. Только тени погребенных на дне и плывущих в никуда деревьев и трав, и крошечный огонек потайной пещеры, где я прячусь от смертоносных щупалец достигающего меня космоса.
Кажется, она что-то спросила, и я вроде что-то ответил, заученно-необязательное, если мое сознание не отметило никаким шевелением этого ответа. Я машинально выпил вслед за Лидкой, даже не закусил, да и что закусывать – наперсток, не более, неприятный на вкус, я совсем отвык от хорошего алкогольного напитка, «Джек Дэниелс», кто бы он ни был, совершенно здесь не виноват. Я был уверен, мы еще разговоримся. Начал, что казалось мне естественным, с Глафиры. О ком, наверное, с очевидным удовольствием станет говорить молодая мать, если не о своем драгоценном чаде? И я не ошибся. Выслушал умеренно подробную историю болезней и летопись умилительных детских шалостей. Отчего-то запомнил, что Глафира на заре словесного самовыражения забавно требовала немедленного удовлетворения своих капризов «сиюнду секунду» и долгое время не желала говорить правильно. Мы выпили по второй. Я потянулся за вафельным квадратиком, она тоже – я коснулся ее руки. И Лидка мне улыбнулась. Не зря слушал. Хоть бы опять про Глафиру. Шаль, давно приспущенная с плеч, лежала у нее на коленях, но это было хорошо и кстати. Голые ноги превратили бы меня в блаженного.