Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другие записки смахивают на шпионские радиограммы, доступные лишь посвященным:
«С-Н! КЕМПИНГ. ВТОРАЯ СПРАВА. ТОЛЬКО ПОЛДЕНЬ. Б.».
Или уж вовсе не по-нашему:
«ATTENTION! ЛЯЛЯ AND ДР. МЫ ВАС НАЙДЕМ САМИ! К. AND С.».
Я прихожу к этому дереву у почты несколько раз в день. Почта работает с 9 до 19. Телеграф работает с 8 до 22. Дерево трудится круглосуточно.
Дерево встреч… («ЖДУ В «КОФЕЙНОЙ» ПО ЧЕТНЫМ, В «ЧЕБУРЕЧНОЙ» ПО НЕЧЕТНЫМ!»)
Дерево надежд… («НАЙДИ МЕНЯ ДНЕМ ИЛИ НОЧЬЮ У ТОГО ЖЕ СТАРИКАНА!»)
Дерево любви… («НЕ УЕДУ, ПОКА НЕ ВСТРЕТИМСЯ, ПУСТЬ ХОТЬ ВЫПРУТ ИЗ ИНСТИТУТА!»)
Одни записки — таких немного — появляются утром, а исчезают уже к обеду. Что это значит? Такая скорая счастливая встреча? Или просто бумажку унесло ветром?
Другие — таких записок большинство — висят подольше и пропадают только через день-два. Но снова неясно. Люди нашлись? Или, наоборот, совсем потерялись?
Третьи — их тоже немного — висят давно и надежно. Или может — безнадежно? Они уже просолены морским дыханием, они опалены крымским солнцем. Вот одна из них:
«Я, СЕРГЕЙ АРСЕНОВ, ПРИЕХАЛ! ВСЕ, КОМУ Я НУЖЕН. ГДЕ ВАС ИСКАТЬ?»
Под этим страстным призывом предусмотрительно оставлено пустое пространство. Пока что так и остающееся пустым. Никому Арсенов не нужен. Некого Сергею искать.
А на дворе уже осень…
Все чаще по утрам на пляже не выдают водные велосипеды: штормовое предупреждение. Все чаще по вечерам срывает просмотры в летнем кинотеатре осенний дождь.
Желтеют и облетают листья старой акации. Желтеют и облетают с нее последние листочки посланий. И с каждым днем мне почему-то все острее хочется успеть тоже что-то написать, кого-то позвать, кому-то назначить встречу.
Хорошо бы, конечно, написать ей… Ну, скажем, так:
«ЖДУ В «ШАНХАЕ»! ЖДУ ВЕЧНО!»
Но она далеко отсюда. Она не увидит мой клочок бумаги. Не прочитает. Не придет. Да наверно, если бы и не далеко, если бы и увидела, если бы и прочитала, все равно бы не пришла.
И потому, может, надо написать совсем иное:
«ИМЕЕТСЯ ОДИН БИЛЕТ ДО МОСКВЫ».
И повесить эту записку на дерево, а с него снять другую:
«ПРОДАЕТСЯ ДОМ, УЛ. ПОДГОРНАЯ. 7».
И пойти на эту наверняка тихую улочку и поселиться насовсем в этом благословенном краю, где шумит синее море, где парят белые чайки, где растет удивительное дерево, помогающее людям найти друг друга…
Минутку! Что значит — насовсем поселиться? Разве гам написано «дарится» дом? Нет, там написано «продается». За деньги. А денег, вырученных за билет до Москвы, подозреваю, не хватит на дом в Коктебеле.
Нет, не знаю я, что мне написать. Не знаю, какое послание доверить надежному дереву-почтальону.
А ветер осенний крепчает. А серые волны растут.
И на осиротевшем стволе старой акации уже белеет всего лишь один, накрепко пришпиленный, но все еще безответный крик души:
«Я, СЕРГЕЙ АРСЕНОВ, ПРИЕХАЛ! ВСЕ, КОМУ Я НУЖЕН, ГДЕ ВАС ИСКАТЬ?»
Я подхожу к дереву и оставляю на этой записке свои координаты.
1986
Ну что сказать…
Поезд вечернего метро летит светящейся стрелой в темноте тоннеля. Кто читает книгу, кто беседует с соседом, кто утомленно клюет носом. А я смотрю на небольшой железный ящичек в стене с надписью: «Экстренная связь с машинистом».
Да, все-таки метро — самый совершенный вид транспорта. Вот в трамвае, в троллейбусе — там, наоборот, таблички «Разговаривать с водителем категорически воспрещается!» А здесь — пожалуйста. Не только не запрещают, но даже приглашают потолковать с машинистом. Только нажмите черную кнопку с надписью «нажмите» — и говорите себе в решеточку с надписью «говорите».
Но только что я ему — машинисту — скажу?
Может, просто рассказать, что вот я еду домой после напряженного трудового дня. Поработал сегодня неплохо. И настроение хорошее, только устал немного. Нет, даже здорово устал. Потому что работы до черта, а я, увы, далеко уже не мальчик. Хотя этого никак не желает понять наш завотделом и посылает меня то туда, то сюда за всякой ерундой, словно мальчика на побегушках…
Впрочем, что это я — все о себе да о себе? Очень это интересно слушать машинисту! У него наверняка хватает своих забот.
Но тогда что же я ему скажу?
Вот, надо как раз и спросить его о его заботах. Узнать, как соблюдается график движения, как насчет безаварийности в работе… Или нет, лучше расспросить его, как он поживает, как здоровье, как семья… А если у него нет семьи? Или была, но распалась, и я ему своими бестактными вопросами — только соль на рану… А может, вообще машинист — женщина? Ну, если он — женщина, тогда в принципе совсем другой разговор…
Хотя о чем я еще размышляю? Тут же все написано ясно: «Экстренная связь с машинистом». Экстренная, то есть срочная, то есть только тогда, когда не поговорить просто нельзя, когда уже молчать совершенно не можешь… А я? Я тоже не могу молчать!
Да, но что я ему конкретно скажу?
О, например, я могу рассказать, что она мне вчера сказала… И это после двенадцати лет совместной жизни! Нет, про нее лучше не надо, про нее не смогу спокойно, только разнервничаюсь, раскричусь, никакого разговора не получится… Лучше я ему — про сына. Вот уж действительно не сказать нельзя! Растил его, лелеял, надеялся, и несмотря на все, что я для него сделал, он устраивает в школе… Нет, не могу! Это тоже не расскажешь так, на расстоянии, через микрофон. Вот если бы поговорить с машинистом с глазу на глаз…
Ну и что бы я ему, интересно, сказал?
Не знаю, ну толком не знаю, но ящичек на стене так и манит, так и зовет: «нажмите»… «говорите»… «нажмите»… «говорите»… А что, если просто признаться ему, что и детстве я тоже мечтал стать машинистом? Только, конечно, не метро — я тогда жил в городке, где метро и в помине не было. Зато недалеко от моего дома был железнодорожный полустанок, и я мечтал стать машинистом паровоза. Я снился сам себе — в паровозной будке, мускулистый, чумазый, в промасленной спецовке, ловко управляющий рычагами и колесами, уверенно глядящий в набегающую даль, только глаз чуть прищурен, чтоб не попали угольные пылинки.
Где тот полустанок, где тот паровоз, где я…
Я еду в метро, но вовсе не машинистом, а обычным пассажиром, и у меня совсем не та профессия, и завотделом считает меня мальчиком на побегушках, а когда я