Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Иннокентьевской из вагона ранним утром Василий смотрел на грязные улицы и заулки с одноэтажными мещанскими домами, пожухлой сырой листвой тополей и клёнов, почерневшими заплотами и тротуарами, неспешными подводами крестьян и купцов и сонноватыми кучерами на облучках. Было туманно и волгло, даль просматривалась слабо, но свежий холодный воздух, щедро накатывавшийся с Иркута, бодрил и даже веселил Василия, пощекотывая в ноздрях и ушах. Зелёная, с робкими желтоватыми вкраплениями тайга отчуждённо лежала за городом, и казалось Василию, что не было и не могло появиться на земле силы, способной изменить, как-то переиначить эти леса, холмы, реки и озёра, как бы свернуть с вековечного природного хода сибирское немерянное раздолье.
Но мир действительно пошатнулся.
Василий не смог попрощаться с родными: в дикой спешке, которой был охвачен полк, этого просто невозможно было сделать.
Со своим взводом он ехал в вагоне-теплушке, который прохудился, и со всех сторон сквозило; раньше, с неделю назад, вагон использовался для перевозки скота из Туркестана. От разбитого копытами пола наносило запахом мочи и помёта, однако солдаты не жаловались на неудобства, потому что было много соломы, и в ней можно день и ночь напролёт спать или просто смотреть в потолок, в щелях которого виднелось небо. Василий подолгу смотрел в проём раздвижных дверей на убегающие к востоку равнинные сибирские земли, разглядывал на станциях разношёрстный народ; в его душе было тревожно, но в тоже время ясно и чисто, каким ясным и чистым было всё время пути бесконечное небо бесконечной России.
Прислушивался к разговорам солдат:
— Наперчим одно место растреклятому австрийцу или немцу. Добраться бы, мужики!
— Доберёшься, доберёшься, Аника-воин!..
На станциях, больших железнодорожных узлах с подходом военного эшелона собирался пёстрый возбуждённый народ. Восторженные люди, большей частью дамы, институтки и гимназистки, забрасывали солдат цветами — скорее, отцветками осени, — навешивали на них гирлянды из мишуры, одаривали немудрёной снедью, тёплыми вещами, иконками, лезли с поцелуями и рукопожатиями. Скандировали или порознь выкрикивали:
— Слава русскому воинству!
— Бо-о-о-же, царя-а-а-а храни-и-и-и!..
— Скажи, Россия-матушка, новое слово святости всему погрязшему во грехах миру! Положи на лопатки германское начало! — учёно и замысловато говорили одни.
— С Богом, братушки! Будем молиться, чтобы вы только побеждали, — простецки изъяснялись другие.
Звучали духовые оркестры, порой произносились речи, проводились скорые молебны. Но особенно солдатам и офицерам нравилось целоваться с дамами, а потом, посмеиваясь, смаковать каждый такой случай:
— Ух, вонишша от неё, заразы смазливой, ан прия-а-атно: духи хранцузские всё никак!
— Духи, валенок ты жигаловский!..
В Новониколаевске Василию пожилой господин в шляпе и с коротко стриженной щеголеватой бородкой сунул в руку газету «Русское знамя», и Василий вяло, без интереса прочитал: «Нынешние дни надлежит считать временем могучего пробуждения национальной гордости и самосознания русского народа. Немец — это только повод. России пора освободиться от всякой иноземщины…» Василий не дочитал, отдал газету офицеру. Плотнее укутался в новую, неношеную шинель, когда паровоз, пронзительно свистнув и обдав людей паром, решительно дёрнул состав. Вагоны медленно, как бы крадучись покатились, скрипя ржавыми сцепками, звончато постукивая на стыках рельсов и уверенно разбегаясь. За городом дунуло в лицо Василия прелым запахом сырой, отдавшей урожай земли, и он чему-то своему улыбнулся посиневшими от студёного ветра губами. «Еду убивать?» — каменисто перекатывалась в голове мысль. О своей смерти он почему-то не думал.
Жизнь Елены Орловой тяжело и неохотно входила в новые, непривычные для неё рамки, которыми были дом и родные её мужа. С необъяснимой надеждой присматривалась она к сухопарому, неразговорчивому Семёну. И сердитое чувство волной поднималось в ней.
Семён с раннего утра и допоздна находился в разъездах по хозяйственным делам. То в поле пропадал, особенно в сенокосную и уборочную страду. То — на берёзовской мельнице, на которой зачастую из-за нерадивости и пьянства мельника, бывшего ссыльнопоселенца, Хомутова Ивана рвались ремни и даже однажды треснул жернов, отвалились лопасти на колесе. То заправлял на пасеке вместе с рачительным, вошедшим в долю кубанцем и, наконец-то, женившимся на солдатке Пахомом Стариковым. То скакал на пролётке в город, в котором на паях с тестем и ещё несколькими зажиточными погожскими и зимовеискими мужиками, артельщиками, рубил большие амбары — под китайские товары и местную снедь — рыбу, орехи, ягоду, зерно и овощи, подо всё, на что в последние годы поднимался спрос, даже со стороны столичных контор. Сена заготовили Орловы и Охотниковы столько, что можно было утроить стадо крупного рогатого скота, овец и лошадей. Семёну хотелось везде успеть, чтобы хозяйство разрасталось, упрочивалось, привлекало к себе купцов, интендантов, заготовителей и приказчиков с Ленских приисков.
Старый, болезненный, хотя всё ещё жилистый Иван Александрович от дел почти отошёл: видел и радовался, что братья Охотниковы стали надёжной подмогой для его единственного (трое других детей умерли в отрочестве, старший сын погиб на японской) сына. Все скопленные прижимистым, всю жизнь осторожничавшим стариком деньги были после свадьбы сразу переданы в единоличное пользование Семёна.
Иван Александрович, тайком, без свидетелей, передавая сыну деньги и золото, сказал, пристально всматриваясь в его глаза:
— Перевернулся, чё ли, свет Божий: не трудом праведным норовят люди заработать деньгу, а всё какими-то хитростями, изворотами да нахрапкой. Каких-то ахцинерных кумпаньев напридумывали, бирж понапекли. А банков всяких развелось!.. Да игорные дома, ресторации, притоны заполонили Расею… тьфу, пропастина! Ничё, сын, не пойму! Мозги, видать, засыхают. Но, Семён, одно крепко знаю: копейке должно прирастать к копейке. Рупь, глядишь, получится. Рупь к рублю — стольник засият в руках труженика. И пошло дальше, поехало. Копейка — вот костяк фарта. Но ею ишо надо уметь распорядиться, чтоб рупь удался. У меня — вышло, — приподнял он бровь, как бы улыбаясь измождённым лицом. — Тепере твой черёд. Но не копейку ты получашь, а сразу — капитал. Он могёт тебе голову вскружить, и — пропали твои дела. А могёт, насупротив, укоренить и возвеличить наше орловское семя. Бери, властвуй, — возвышенно и, сразу почувствовал он, несколько неестественно — словно бы вычитал из книги — сказал старик, но других слов всё же не знал, не находил при столь важном и поворотном шаге.
Отодвинул от себя замусоленные, ветхие свёртки с деньгами и холщёвые серые кульки с золотом, вышел из горницы и долго курил на завалинке с лицевой стороны своего большого бревенчатого дома, прижмуриваясь на алую бровь закатного окоёма и чему-то покачивая сивой головой.
Семён не все деньги вложил в дела — часть под стоящий процент определил в Русско-азиатский банк, считавшийся самым надёжным в Сибири. Жене он иной раз нашёптывал вечером в постели: