Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брайден похлопал его по плечу (он вздрогнул, потому что в эту минуту думал о том, что на месте убитой могла быть Нелл) и повел его из комнаты к кирпичной лестнице. Пройдя по подвальному коридору, Гиссинг наконец очутился в маленькой камере.
— Долго мне здесь быть? — пробормотал он, словно говоря сам с собой.
— Только эту ночь.
Увидев на одной из стен плоский каменный выступ, Гиссинг медленно сел на него. Он приучил себя в часы одиночества размышлять и анализировать свои ощущения; но теперь не мог свести мысли ни к чему, кроме каменной стены напротив. Она была выкрашена в светло-зеленый цвет.
Герой «Рабочих на заре» был охарактеризован Гиссингом как «один из людей, чья жизнь проходит почти без всякой пользы для других, лишь являя им пример неодолимой силы обстоятельств». И вот теперь в камере сидел еще один мученик «обстоятельств», втянутый в мрачную повесть, над которой не имел власти. В углу стояло ведро для арестантских нужд, и вдруг ему захотелось нахлобучить его себе на голову и громко завыть. Но потом его мысли приняли другой оборот. Недавно он прочитал в «Уикли дайджест», что при постройке складов у Шадуэллского дока был найден фрагмент древнего Лондона. В земле обнаружились остатки строений, и Гиссингу пришло в голову, что стены его камеры могли быть сложены именно из этих камней. Может быть, погребенный город простирается столь далеко, что охватывает и Лаймхаус, где стоит аналитическая машина как верховное божество или genius loci.[21]А он, Гиссинг, — обреченная на заклание жертва — ждет теперь в некоем преддверии, когда завершатся зловещие приготовления. Не в этом ли смысл упоминания о големе, прозвучавшего из уст полицейского? Может быть, творение Чарльза Бэббиджа и есть подлинный Голем из Лаймхауса, высасывающий жизнь и душу из каждого, кто к нему приближается. Может быть, тикающие в нем цифирки — это маленькие, еле слышно ропщущие души, навеки пойманные железной сетью машины, сетью, которая есть не что иное, как сеть самой смерти. В какое же чудище способно еще вырасти это механическое существо! Что началось в Лаймхаусе, может распространиться на весь мир. Но это были всего лишь беспорядочные мысли измученного Гиссинга, сидящего в камере полицейского участка.
Его освободили на следующее утро: посланный полицейский удостоверился, что он действительно засиделся за полночь в ресторанчике на Бернерс-стрит. Ответы молодого официанта по имени Винсент были весьма выразительны; он сказал, что Гиссинг торчал там «черт знает до какой поздноты» и все время только и делал, что «кропал»; он обвинил писателя в том, что он «строит из себя невесть кого», хотя «гроша ломаного не имеет за душой». Один из посетителей также припомнил, что видел его в тот вечер, и подтвердил показания Винсента, определив Гиссинга как «голодранца с гонором». Он не был вполне справедлив, применив к писателю это популярное выражение: Гиссинг всегда старался одеваться чисто и обладал внутренним, а не показным достоинством.
Выйдя из двора полицейского участка, он в нерешительности остановился, овеваемый воздухом Лаймхауса. Он готовился к долгому и унизительному расследованию, и все же теперь, так неожиданно выпущенный, он не испытывал подлинного чувства освобождения. Был, конечно, момент облегчения и радости, когда он наконец покинул здание из уныло-желтого кирпича, но затем в его душе прочно угнездилось ощущение угрозы. Само его существование в мире внезапно и остро было поставлено под вопрос. Не пойди он тогда в ресторанчик, его вполне могли осудить и казнить; выходит, вся его жизнь на поверку столь хлипка и ничтожна, что ее может разрушить любое случайное происшествие. Он и раньше, как мы видели, винил в своих несчастьях жену, но до сих пор он не считал ее источником смертельной опасности. Это был новый поворот. Ночь в камере показала ему, что у него, по существу, нет защиты ни от нее, ни от мира.
Он пошел домой через Уайтчепел и Сити, хотя прекрасно понимал, что никакого «дома» у него нет. Он был арестантом, возвращающимся в свою камеру. Едва он повернул на Хэнуэй-стрит, как услышал громкую брань: Нелл высунулась в окно второго этажа и ругалась с домохозяйкой, которая стояла на улице. «Такой срамоты, — кричала миссис Ирвинг, — такой срамоты я в доме терпеть не намерена!» Нелл ответила потоком нецензурных слов, после чего хозяйка обозвала ее «грязной потаскухой». Жена писателя на мгновение исчезла, потом появилась с ночным горшком, содержимое которого выплеснула в окно, метя миссис Ирвинг в голову. Гиссинг решил, что с него довольно. Ни та, ни другая его еще не увидели, и он, быстро отступив на Тотнем-корт-роуд, направился к Британскому музею. Если было где-нибудь для него пристанище в этом мире, то лишь среди книг.
За два года я стала опытной исполнительницей, и у Дочки Малыша Виктора появилась своя биография, в которую я, пока находилась на сцене, искренне верила сама. Конечно, были у меня, как выражался обычно Дядюшка, modeles.[22]Я видела мисс Эмму Мариотт в «Джине и огнях рампы» и слышала, как «леди Агата» (в жизни Джоан Бартуистл, весьма неприятная особа) поет: «Знай ешь свой пудинг, Марианна»; я позаимствовала что-то у обеих. Была еще одна серьезно-смешная дама, Бетти Уильямс, — она начинала как танцовщица в больших башмаках, но в номере «Есть утешенье бедной старой деве» развернулась как настоящая артистка. Она особенным образом покачивалась, словно стояла на палубе судна или боролась с сильным ветром, и я взяла этот прием на вооружение для моего номера «Не надо это так выпячивать». Рев поднимался неимоверный, хоть я вовсю скромничала и жеманилась. Дочка Малыша Виктора была юной девственницей и говорила совершенно невинные вещи — что поделаешь, если в ее словах видели второй смысл? Дэн считал, что я становлюсь чересчур пошлой, и я на него по-настоящему рассердилась: как можно возлагать на меня вину за гогот на галерке? Что пошлого он нашел в истории моей героини? Малыш Виктор взял ее на воспитание еще девочкой, после того как ее родители погибли при пожаре в сосисочной лавке; конечно, ей пришлось побыть служанкой в Пимлико, и что ей было делать, если все мужчины в доме постоянно ее одаривали? Вот она и пела: «Что может девушка сказать в ответ?» Чудесный номер!
Только когда пошел третий год моих выступлений, третий год беготни от зала к залу, Дочка Малыша Виктора стала мне надоедать. Уж настолько она была слащава, что мне захотелось как-нибудь покруче с ней расправиться. На сцене я норовила задать ей хорошую трепку. «Вот я тебе сейчас разукрашу физиономию!» — кричала мне кухарка, и я давала себе такого пинка, что чуть не летела кубарем (кухарку, разумеется, играла тоже я — это была часть моего, как говорил Дэн, «полимонолога»). В общем, эта девчонка мне уже была не нужна. И вот в один из будних вечеров я сидела в артистической, слегка жалела себя «в мои молодые годы» и вдруг увидела один из костюмов Дэна, брошенный им на стуле. Он любил, чтобы все было прибрано, и по старой привычке я взяла одежку и стала ее чистить. Там была трепаная бобровая шапка, старое зеленое пальто, брюки в клеточку, башмаки и шейный платок; я уже готова была сложить все это и убрать, как вдруг мне пришла в голову смешная мысль — примерить костюм на себя. К стене у гримировочного столика было прислонено высокое зеркало, и я быстро, как могла, переоделась. Шапка была велика и съезжала мне на глаза, поэтому я сдвинула ее набок на манер уличного торговца фруктами; но брюки и пальто сидели превосходно, и я поняла, что вполне могу выйти в них на сцену. В зеркале мне открылось удивительное зрелище: я сделалась вылитым мужчиной, этаким комиком-слэнгстером; я не могла оторвать от себя глаз и сразу начала сочинять новый номер.