Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они трое заторопились и вынули сигареты. Да, неотесанные глупые парни. Но увы, она в их руках и с этим приходится считаться. Надо закурить, если игра начата, взять сигарету. Не у первого, который ужасно серьезен и от волнения жует губы, – у второго, самого спокойного и, главное, самого миловидного. Он так внимательно смотрит на ее лицо и, кажется, на ноги…
Сигарета раскуривается долго, от его же зажигалки. Глаза ее видят совсем рядом нежные ладони, высвеченные красноватым пламенем, тонкие пальцы – музыканта или художника. Так ей кажется. Вероятно, он из интеллигентов. Нет, не по профессии. По происхождению, возможно. Потом она бросает короткий, все еще насмешливый взгляд на лицо его и затягивается ароматным дымком.
– Так моя фамилия Найгоф… фон Найгоф! И я иностранка… Вам это о чем-нибудь говорит, господа?
– Из какого сектора? – спрашивает почему-то не первый, а третий – какая-то бесцветная личность в сером плаще. Второй, этот с интеллигентными руками, молчит. Жаль, лучше бы говорил он.
– Западный сектор – тоже заграница, – перестает улыбаться обладательница бежевой куртки и почему-то вздыхает с сожалением. – Я не из Берлина, хотя и очень люблю Берлин, даже этот… коммунистический…
Они ждут, когда она скажет главное, когда ответит на вопрос. А фрау Найгоф не отвечает. Прислонившись спиной к сосне, курит и задумчиво смотрит на лес, который отдает последние краски дня, гасит свет в глубине зарослей.
– Что я здесь делала… – ни себя, ни офицеров не спрашивая, а так, просто размышляя, произнесла Найгоф. – А тактично ли задавать женщине подобный вопрос?
Они молча жуют губы – все трое, и это опять выглядит комично. До чего же просты и наивны эти парни, изображающие из себя детективов.
– Но вопрос задан, – глядя теперь уже не в лес, а на кончик сигареты, где теплится скромный огонек, продолжает Найгоф. – Если я скажу, что любовалась этими соснами, вы не поверите. Хотя человек иногда может разрешить себе такое удовольствие – любоваться природой. В вашем социалистическом обществе, конечно, не принято рассматривать сосны, озаренные заходящим солнцем. Вы не любуетесь природой, вы ее переделываете. Так, кажется?..
Молчат контрразведчики. Тот, что с руками художника или музыканта, чувствует себя неловко. Так она определяет. Опустил глаза и тычет ими в траву, будто там можно укрыться от язвительных намеков и просто издевательских острот баронессы, – ведь она баронесса, так надо понимать приставку «фон». Бедный мальчик!
– Так что вы здесь делали, фрау Хенкель? – перестает жевать свои вздрагивающие губы первый.
Второй – бесцветная личность в сером плаще – перекидывает мостик между этим назойливым и грубым вопросом и ее насмешливо мечтательным пояснением:
– Кроме того, что любовались соснами?.. Лес здесь действительно красив…
Она затянулась дымом, глубоко, по-мужски, и сразу сожгла половину сигареты, отчего серая шапка, не выдержав собственной тяжести, оторвалась и пылью обрушилась вниз на бежевую куртку.
– Прощалась… – с раздражением ответила Найгоф, стряхивая с подола пепел. Теперь уже не было в ее тоне ни грусти, ни разочарования. Была только досада…
– С кем?
– Слушайте, вы, работающие без перчаток! Не все можно трогать голыми руками. Есть вещи неосязаемые… Есть, наконец, святыни! – Кажется, она искренне возмущалась. Обида вспыхнула в ее глазах и горела там какие-то секунды. Это были прекрасные, хотя и короткие мгновения. Стоявшие перед ней мужчины устыдились собственной жестокости, – ведь касаться человеческой святыни жестоко! Но и для них и для нее эти секунды были только игрой, великолепной игрой, которая доставляет удовольствие, если исполнена талантливо. Найгоф делала все мастерски, настолько мастерски, что исчезала линия целенаправленности, звучала лишь естественная боль души.
Четверо – а на поляне сейчас были четверо, – отметили удачу. В том числе и сама Найгоф. Но в следующие секунды она поняла, что достигла немногого. Только третий, почти юноша, выразил на своем лице тревогу и сочувствие. Над бровями легли темные складки, и губы плаксиво сжались. О, если бы он был один здесь!
– В понедельник, пятнадцатого октября, вы тоже прощались? – спросил первый.
Она бросила окурок, предварительно притушив его пальцем. Бросила и оттолкнулась от сосны, словно она холодила ей спину.
– Да.
– И четвертого октября?
– Да.
Она догадалась – за ней следят давно, возможно, с первого дня. Все зафиксировано, уточнено, приведено в систему. Она стояла перед ними, или, вернее, в центре круга, который создался в ее представлении, хотя контрразведчики и группировались в стороне, на той тропинке, что вела к «фольксвагену», не пытаясь оцепить задержанную. Стояла, утопив руки в карманы, смотрела прищуренными серыми глазами в их лица и отвечала на все, что ее спрашивали, одним словом:
– Да.
– Эту отметину на сосне вы сделали? Не сейчас, много лет назад?
– Да.
– Вы фотографировали ее двадцать второго сентября?
– Да.
– Да! Да! Да!
Это она говорила уже в кабинете, куда привезли ее контрразведчики.
Перед ней не было уже этих простых, бесцветных парней, играющих роль детективов. Не было юноши с руками художника и музыканта. Последний раз она встретилась с ним взглядом, когда распахнулась дверца машины – он распахнул ее, – и фрау Найгоф предложили выйти. Юноша посмотрел на нее внимательно и удивленно, почему-то удивленно. Она запомнила этот взгляд и самого юношу, хотя ей вовсе не следовало его запоминать. Незачем! Подобные люди не играли никакой роли в ее жизни, контрастной и витиеватой, заполненной тысячами встреч и расставаний, долгой и короткой: долгой потому, что слишком много пришлось пережить, и короткой оттого, что радостей в ней было мало. Очень мало…
В кабинете вместо трех молодых детективов она увидела одного пожилого контрразведчика, настолько пожилого, что глаза его выцвели и устало жили в окружении синих воспаленных век и нездоровых подушек, и голова была покрыта упрямой и давней сединой. И китель сидел на нем мешковато, и костистые худые руки вылезали из-под обшлагов немощно, как у людей, переутомивших себя.
Контрразведчик сидел за столом, заваленным папками, одна из которых была распахнута и виднелся избитый сеткой машинописных букв лист. Папку он зачем-то закрыл и сделал это осторожно, даже бережно. Завязал шнурок, тоже старательно (канцелярист из выдвиженцев, отметила про себя Найгоф). И только покончив со всем этим, поднял глаза и произнес:
– Здравствуйте, Рут!
Произнес тепло, по-семейному, с застенчивой улыбкой, как деревенский парень, встретивший в городе свою односельчанку.
Она не поняла ни тона, ни самих слов. Посмотрела на полковника – перед ней был полковник, – изумленно и испуганно. Все спутал в ней этот седой контрразведчик. Буквально все. Она готовилась к отпору, к решительной борьбе с грубостью и элементарностью, которые, безусловно, будут применены к ней. И теперь весь заряд оказался ненужным, пружина, стянутая до предела, распустилась сама по себе из-за этого дурацкого тона и дружелюбного: «Здравствуйте, Рут!»