Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но ты же сбежал. Чего ж теперь волноваться насчет твоего приговора?
– Я так счастлив, что они не могут меня схватить. О, не позволяйте им возвратить меня в соляные копи. Было время, я коллекционировал яйца – и бабочек… и мотыльков…
– Меня начинает томить голод, – сказал Рактелок.
– Я тогда страшился ночей, которые проводил один, но, спустя какое-то время, после того как мне по разным причинам пришлось расстаться с домом и проводить вечера с чужими людьми, я вспоминал те одинокие ночи как нечто волнующее. Меня всегда изнуряло желание снова остаться одному и упиться безмолвием.
– Я был бы не прочь остаться один здесь, – произнес Рактелок.
– Место это не из лучших, истинная правда, – сказал Швырок, – но я провел в нем двенадцать лет и другого дома не имею.
– Дом, – сказал Шуллер. – Что такое дом? Где-то я уже слышал это слово. Постойте… сейчас припомню… – Помешивание прервалось. – Да-да, сейчас припомню… (Тон его был резок и тверд.)
– Ну, так давай же, мы слушаем, – сказал Рактелок.
– Я расскажу, – отозвался Шуллер. – Дом – это комната, испещренная отсветами камина, с картинами и книгами. И когда шепчет дождь и падают желуди, узор листвы ложится на спущенные шторы. Дом – это место, где ничто тебе не грозит. Место, из которого я сбежал. Кто упомянул здесь о доме? Кто вспомнил о нем?
И тонкогубый Шуллер, так гордившийся умением владеть собой и ненавидевший сентиментальность, вскочил, в гневном недовольстве собой, на ноги и заковылял прочь, зацепив по пути котелок, отчего серенький супчик вяло плеснул под кровать Рактелка.
Весь этот шум заставил остановиться и вытаращить глаза двух проходивших мимо и услышавших крики Шуллера мужчин.
Один склонил, точно птица, цинготную голову набок, а после пихнул своего спутника локтем в бок, да так шибко, что едва не сломал ему одно из ребер поменьше.
– Ты что, больно же! – взревел тот.
– Забудь! – ответил его вспыльчивый друг. Он оглядел Рактелка и Швырка, сидевших, насупив брови так, что те обрели сходство с птичьими гнездами.
Швырок встал и на несколько шагов приблизился к незваным гостям. Затем задрал голову к потолку.
– Когда я бежал из безжалостных копей, – начал он, – где дни и ночи состояли из соли, и губы мои иссохли и растрескались от нее, и вкус этого гнусного химиката…
– Да, старина, это все нам известно, – прервал его Рактелок. – Сядь и помолчи. Позволь мне спросить этих господ, питают ли они интерес к литературе.
Один из двоих – тот, что повыше, длиннорукий и длинноногий, коротко стриженный, с травянисто-зеленым шейным платком, – привстал на цыпочки.
– Интерес! – воскликнул он. – Да я, если правду сказать, сама литература и есть. Вы наверняка это знаете. В конце концов, мой род никак уж не назовешь бесславным. Мы, как вам известно, покровители искусств и были ими сотни лет. Сомнительно, в сущности говоря, чтобы литература нашего времени вообще смогла бы появиться на свет без вдохновенного руководства со стороны семейства Фу-Фу. Подумайте о великих сочинения, которые никогда не были б созданы, если бы не попечительство моего деда. Подумайте хоть о творениях Моржча вообще и о его шедевре «Пссс», в частности, о том, как моя мать нянчилась с ним, ведя от хаоса к ясному видению…
– Ой, заткнитесь, – произнес некий голос. – Меня тошнит и от вас, и от вашей семьи.
Голос принадлежал Рактелку – окруженный и огороженный сотнями не разошедшихся экземпляров своего злосчастного романа, он полагал, что только ему дано право судить и о литературе, и обо всем, происходящем за кулисами ее грязноватой сцены.
– Фу-Фу, это ж надо, – продолжал он. – Да вы и ваша семья – не кто иные, как шакалы от искусства.
– Ну знаете, – отозвался Фу-Фу, – это, знаете ли, навряд ли справедливо. Конечно, творцом быть дано не всякому, однако семья Фу-Фу извека…
– А ваш друг, он кто? – перебил его Рактелок. – Тоже шакал? Ну да ладно. Шуллер сбежал. Сегодня он помогал мне душить мои чувства. А теперь улетел, унесенный их восходящим потоком. Подвел меня. Мне нужен друг-циник, старина. Цинизм меня умиротворяет. Садитесь же. Ваш друг тоже из Фу-Фу? Я, как видите, подобрел. Не умею я обзаводиться врагами, во всяком случае навсегда. Да я и сержусь-то, лишь когда на глаза мне попадаются мои книги. В конце концов, в них вложены мои сокровенные чувства. А кто их читает? Кому они интересны? Ответьте мне на этот вопрос!
Швырок встал, как будто вопрос обращен был к нему.
– Я оставил жену, – сказал он. – На самом краю ледника. Прав ли я был?
И он топнул по мокрому кирпичному полу, прищелкнув каблуком и подняв брызги.
Но поскольку никто на него и не посмотрел, он сник, ссутулив распрямленную было спину. И повернулся к писателю.
– Может, я продолжу готовить развар? – спросил он.
– Да, если это развар, – ответил Рактелок. – Всенепременно продолжайте. Что до вас, господа, присоединяйтесь к нам… откушайте с нами… и разделите с нами колики в животе… а после, коли приспеет, умрите опять-таки с нами, как преданные друзья.
И именно в этот миг, когда Рактелок почти уже принялся разглагольствовать… когда Шуллер исчез… когда Швырок собрался завести повесть о соляных копях, а Фу-Фу почти уже вытащил из-за пояса длинный столовый нож и друг его почти уже начал размешивать то, что осталось в котелке от вялых сероватых волокон… именно в этот миг наступила пауза, повисло молчание, и в веской сердцевине его послышался новый звук – быстрый, глухой, летящий издалека топоток гончих псов.
Он исходил из темных, пустых просторов, лежавших к югу от каменных ульев Подречья, и он нарастал.
– Вот они снова, – сказал Рактелок. – Молодцы первый сорт, тут и сомневаться нечего.
Никто ему не ответил, никто даже не шелохнулся, ожидая гончих.
– Я думал, они явятся раньше, – сказал Фу-Фу, – но смотрите, смотрите…
Впрочем, смотреть было не на что. Разве только на долгую тень и тусклый свет, ползущие по пропитанным водой кирпичам. Гончие оставались еще в лиге отсюда, если не дальше.
Почему эти люди, склонив головы набок, с таким нетерпением ждали появления их? Почему так напряглись?
Да просто так оно всегда и было в Подречье, где дни и ночи казались настолько однообразными, настолько долгими и безликими, что любое событие, пусть и давно ожидаемое, мгновенно пронзало тьму, подобно мысли, пролетающей сквозь мертвый череп, и даже самое пустяковое происшествие обретало пропорции сверхъестественные.
Но вот, пока новые люди выступали из полутьмы, на юге завиделись тени семи бегущих вприпрыжку гончих.
Были они чрезвычайно тощи, все ребра наружу, но больными их никто не назвал бы. Головы псы держали воздетыми кверху, словно напоминая о высокой своей родословной, зубы же – оскаленными, в виде намека на что-то куда как менее благородное. Языки свисали из пастей набок. Черепа казались чеканными. Часто и тяжко дышали они на бегу: ноздри их раздувались, глаза сверкали. Псов было семеро, и скоро они исчезли, исчез даже дробот их бега, и все вокруг вновь затопила ночь.