Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я делаю пару шагов и оборачиваюсь. Я смотрю на него в последний раз. На нового мальчика. На нового мальчика.
На моего мальчика.
* * *
– …Это вот у нас палата для лежачих – вашего сына мы положим либо здесь, либо в соседней, она точно такая же.
Пустая белая комната. Шесть белых кроватей с частыми железными прутьями, какие-то угрожающего вида агрегаты рядом с каждой – и больше ничего. На полу – линолеум с невразумительным истертым рисунком. Наверное, это от него исходит легкий запах хлорки и взопревшей резины. На окнах – белоснежные ромбики решетки… – зачем?
Чтобы не сбежали?
Одна кровать пустует, остальные пять заняты. В них лежат маленькие, худые, неподвижные чудища с большими головами и неестественно скрюченными руками.
– К ним приходят родители? – спрашиваю я.
– Обычно от таких тяжелых детей родители отказываются сразу, в роддоме. И приходят потом крайне редко… – он задумчиво смотрит на детей своими усталыми спаниэльими глазами. – Да нет, пожалуй что, вообще не приходят.
– Я буду приходить регулярно.
Зачем я это говорю?
– Ну, вы-то, конечно, будете. Но у вас ведь другой случай, – отвечает директор. – Ваш ребенок, слава богу, здоровым родился. И вы с ним столько лет прожили…
– А здесь еще много детей, которые… ну… такие… не с рождения, а после травмы?
– Вообще-то, не очень. Обычно таких детей родители все же сами… – он как-то очень уж подчеркнуто смущается. – Одним словом, не очень много.
– А сколько?
– Ну, на самом деле… на самом деле… у нас всего одна такая девочка…
Смотрит в пол, грустно и обреченно. Как будто ему стыдно.
– Вон она, кстати, – директор указывает рукой на одну из кроватей. – Посмотрите, если хотите.
Я подхожу к кроватке и медленно заглядываю туда в ожидании кошмара.
Девочка лежит на спине. Она совсем не страшная – не похожа на остальных лежачих. У нее нормального размера голова. Да и вообще сложена она вполне пропорционально. Пожалуй, она даже красива…
У нее слишком тонкие пальцы и запястья. И в слишком странной улыбке изогнуты бескровные губы – ей то ли хорошо, то ли больно… Слишком скуластое, слишком бледное лицо. Но все равно она очень красива. У нее большие глаза – плотно закрытые. Кожа на голубоватых веках такая тонкая, что видно, как под этой кожей двигаются глазные яблоки. Как будто она быстро-быстро переводит взгляд с одного предмета на другой – рассматривает их, не открывая глаз. Рассматривает меня… Да нет, наверное, ей просто что-то снится.
У нее густые черные кудряшки и длинные черные ресницы – слегка подрагивают… Эти ее волосы и ресницы – что-то в них есть неправильное. Они слишком яркие и блестящие, чересчур кокетливые, какие-то неприлично живые на фоне иссохшего мертвенно-бледного лица.
– Она спит? – спрашиваю я шепотом.
– Да, спит. Она всегда спит – можете говорить громко, – директор вдруг ухмыляется как-то… цинично. Неприятно.
Или мне просто кажется.
– Всегда? – переспрашиваю.
– Всегда. Она в глубокой коме.
– А… она может прийти в себя?
– Все может быть. Даже чудеса. Но с медицинской точки зрения у нее практически нет шансов…
Он смотрит на меня – и глаза у него опять добрые-добрые. Понимающие.
– …В отличие от вашего сына. У него шансы есть, и очень неплохие.
– Да. Мне говорили в больнице.
– А вот это – наш самый старший мальчик.
Директор указывает на другую кровать. В ней корчится и истекает слюной человекообразный овощ лет шести.
– Самый старший? – переспрашиваю я недоверчиво. – И сколько же ему?
– Ему семнадцать лет.
Кажется, он говорит серьезно. Ну то есть – конечно, он говорит серьезно. С чего бы ему шутить?
– Так что этот мальчик скоро от нас уйдет, – продолжает директор.
Теперь я уже совсем ничего не понимаю. Уйдет? Как это – уйдет? Сам? Или в смысле – умрет, что ли?..
– Уйдет?…
Да что же я все время повторяю за ним как попугай!
– Не сам, конечно, уйдет. Просто его переведут… э-э-э… в другое заведение, – говорит директор.
– В какое?
– Ну, скажем так: в дом престарелых.
– В дом престарелых?
Я как попугай. Как глупый попугай.
– Ну, у нас же учреждение для детей. А по достижении совершеннолетия их переводят в другие места. К взрослым инвалидам и старикам… Увы. Там совсем другие условия и порядки. Там наши дети плохо приживаются. И довольно скоро гибнут.
– А что, нет никакой возможности держать их здесь подольше?
– Нету. Это будет незаконно – они же уже совершеннолетние.
Я смотрю на уродливого совершеннолетнего малыша. Он высовывает язык, складывает его в трубочку и жизнерадостно мычит. А потом улыбается мне.
… – Ну, а здесь у нас активные детки… Сейчас, извините… Клавдия Михайловна! Вы уже разобрались с новым мальчиком?
– Да-да, все в порядке, Петр Алексеич! Оп! Оп!
Клавдия Михайловна возится на мягком цветастом ковре с двумя неуклюжими существами, похожими на гномов. У них маленькие сплющенные головы с огромными заостренными ушами, узкие лбы и большие розовые щеки.
Они прыгают вокруг нянечки, а та их щекочет. Радостно повизгивая, гномики падают на ковер, дрыгают голыми, в синяках и коричневых корочках, ногами, смеются. Скалят неровные желтые зубы.
Потом они замечают меня и сразу успокаиваются. Некоторое время изучают меня своими бессмысленными глазами-пуговками, а потом медленно, с опаской начинают двигаться в мою строну.
Я невольно отступаю на шаг.
– Не волнуйтесь. Они просто хотят познакомиться, – говорит директор.
Гномики подходят совсем близко. Другие дети – в разных концах комнаты – тоже прекращают свою возню и направляются ко мне. Ползут на четвереньках, волочат по ковру непослушные ноги, гремят ходунками. Они обступают меня плотным кольцом – скалятся, морщатся, подергиваются, чешутся, гримасничают, улыбаются. Тянут ко мне свои кривые тонкие руки. Трогают мою одежду. Вцепляются в меня. Говорят что-то на своем непонятном подвывающем языке.
– Чего они хотят? – в панике спрашиваю директора.
– Да просто поиграть, – он смотрит на меня удивленно. – Поиграйте с ними. Или хотя бы поговорите.
Розовощекий гномик пытается взять меня за руку. Я отдергиваю ее – директор удивляется еще больше и сокрушенно качает головой.
Тогда я снимаю с плеча свою сумку, сажусь рядом с ней на корточки и вытаскиваю фотоаппарат. Открываю объектив.