Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждая из трех рецепций выводила Русь/Московию/Россию на позиции, которые можно было считать не только равными занимавшимся странами-«донорами», но даже превосходящими их. Эта мания «опережения» имплицитно присутствует в большинстве российских «программ развития», начиная со Средних веков и кончая нашими днями, выступая естественным продуктом идеологии догоняющего развития, присущей всем окраинным и периферийным обществам, ориентирующимся на использование чужих опыта и практик. Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что страна никогда не опережала соперников благодаря своим собственным успехам. И в случае с продолжением Русью византийской традиции, и в случае с завоеванием ранее подконтрольных монголам территорий, и даже в случае возвышения России и позже Советского Союза над европейскими державами фундаментальной причиной такого успеха оказывался окончательный или временный упадок цивилизации-«донора». Киев никогда не стал ровней Константинополю, а Владимир и позже Москва оказались не столько превзошедшими Византию соперниками, сколько наследниками приказавшей долго жить империи. Московские князья, и это прекрасно показала попытка свержения монгольского ига в конце XIV века, закончившаяся очередным покорением Руси, смогли избавиться от ненавистного внешнего управления только тогда, когда внутренние противоречия и распри подточили могущество соперника. Российская империя превратилась в мощнейшую страну Европы в период после истощивших континент наполеоновских войн, а Советский Союз повторил ее успех полтора века спустя в аналогичной ситуации, когда весь Старый Свет лежал в руинах, оставленных Второй мировой войной. Эти периодически возникавшие — но при этом недолговечные — моменты успеха поддерживали и в определенной мере до сих пор поддерживают ощущение того, что страна нашла верную парадигму развития, дающую ей право гордиться своими прошлыми достижениями, — но они мало что говорят о том, могут ли эти успехи быть гарантированы в будущем. Постоянно повторяющиеся рецепции, таким образом, не только оттачивают инструменты усвоения современности, но и порождают непреодолимую зависимость от прошлого.
Эта зависимость, следует также отметить, усиливается тем, что каждая новая из рецепций становится, если так можно сказать, более поверхностной, так как объекты заимствования смещаются от мировоззренческих идеологем к социальным и политическим практикам и далее, к производственным технологиям и экономическим отношениям. Иначе говоря, имперская структура складывается идеологически и ценностно уже на начальных стадиях, обретает инструменты экспансии немногим позже, а затем использует усвоенные из опыта взаимодействия с другими странами достижения не столько для модернизации, сколько для увековечения самой себя. Именно поэтому можно с уверенностью говорить, что Россия является такой имперской структурой, для которой взаимодействие с миром демократических правовых государств становится век от века все менее опасным, а сегодня практически вообще не подрывает ее основ.
Завершая краткий обзор становления имперской сущности России, отметим еще раз особенности того, что мы в начале этой главы назвали окраинным центром и что на протяжении нескольких столетий превратилось в империю, так и не потеряв черт и комплексов окраинности.
Как мы уже говорили, первый уровень «усвоения имперскости» оказался скорее идеологическим. В период между принятием христианства и формированием концепции Москвы как «третьего Рима» Русь приобщилась к цивилизации, которую ей так и не удалось победить в военном отношении и к которой она на протяжении значительного времени относилась как к «старшей». Сдвигаясь территориально все дальше от ареала своего зарождения и от мест, где начиналось ее взаимодействие с Византией, Русь в ее владимирско-московском обличье не могла не воспринимать себя как «последнего хранителя» православных мудрости и традиций. Ее глубоко периферийный характер многократно усилил приверженность византийским идеям и нормам, так как вручение миссии сохранения великой религии нескольким княжествам на севере Русской равнины могло объясняться не иначе как божественным Провидением. Окраинная цивилизация оказалась в результате самым последовательным и беззаветным защитником православия и мощной силой, на протяжении веков идеализировавшей эту религию и строившей на ней субститут своей национальной идентичности. Это объясняет и глубоко присущий русской имперской традиции консерватизм: тот, кто видит свою миссию в сохранении веры и устоев, определенно не может стремиться к их «модернизации» и изменению.
Второй, «политический» уровень усвоения имперскости наложил не менее значимую печать на российскую идентичность. Пребывание на протяжении 200 лет в статусе окраины уже не европейского, а «азиатского» мира, сопровождавшееся осознанием масштабов континентальных пространств, западным флангом которых оказалась Московия, породило у окраины неизбывную зависть к империи, отдаленной провинцией которой она долгое время была. В этот период Московия, с одной стороны, усвоила значение абсолютистской, практически ничем не ограниченной, власти для реализации успешной завоевательной политики, и, с другой стороны, превратила территориальную экспансию в idée fixe, на века определившую ее геополитические устремления. Важнейшим следствием такого развития событий стало «растворение» метрополии в империи, снижение внимания к собственно имперскому core, умаление национального в угоду религиозному и имперскому пониманиям идентичности. Московия сформировалась как империя, для которой масштабы были важнее благополучия; с этого момента она стала практически непобедимой, но в то же время в этой связке была заключена и ее фундаментальная дилемма: страна должна была непрерывно расширяться, не теряя ранее завоеванных территорий, — что, разумеется, невозможно было реализовать без серьезного подрыва народных сил.
Третий уровень российской имперскости, который проявился в период активного взаимодействия с Европой, характеризуется двумя важными чертами, каждая из которых напрямую связана с окраинным характером имперского центра. С одной стороны, все несколько волн продолжительной европейской рецепции указывали и указывают на то, что Россия способна перенимать технологические достижения передовых стран, но не может развивать их даже с тем же динамизмом, как те страны, где они были изобретены, — и через определенный промежуток времени она снова превращается из воображаемого центра в реальную окраину и локальная волна заимствований начинает повторяться. С другой стороны, Россия раз за разом в ходе повторяющихся заимствований проявляет свою реактивность, что также свойственно периферийным обществам: она умело или не очень реагирует на существующие или мифические вызовы и угрозы, но довольно редко сама задает повестку дня — в результате этого страна на протяжении последних столетий, будем откровенны, никогда не находилась в центре мировой экономики и даже политики: в хозяйственном отношении она не определяла новых трендов, а в политическом выступала скорее источником беспокойства для многих держав, но мало для кого была реальным ориентиром.
Описанная нами окраинность Руси/Московии/России обеспечила еще одну ее особенность: невероятную способность к мимикрии. Много раз на протяжении своей истории — от первых веков после принятия христианства до петровской эпохи и затем до второй половины ХХ века — она представлялась наблюдателям как в полной мере «нормальная» страна, отмеченная разве что небольшими отклонениями и особенностями, — но потом всякий раз у России хватало сил и возможностей резко поменять тренд своего движения и показать, что окраинная империя никогда не утрачивает способность удивлять мир.