Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пример Александра фон Гумбольдта, фигуры во многом еще просвещенческой, показателен для этого триумфального периода, оставшегося в прошлом[52]: послужив впоследствии образцом для таких литературных героев, как Паганель Жюля Верна, он оказался автором проекта, едва ли не противоположного проекту его брата Вильгельма, так называемого гумбольдтовского университета – знания, универсализированного в рамках государственной бюрократии. Паганель и Александр фон Гумбольдт – частные герои мира с пока еще ненадежными коммуникациями. Для того чтобы заниматься наукой, надо участвовать в деловых или политических проектах, но так, чтобы в них постоянно возникали небольшие коммуникативные разрывы и сбои, оставляющие возможности для исследований. Не все должно быть гладко, шершавость, «рифленость» (в смысле Делеза) – залог этой триумфальности. Просвещенец и популяризатор Паганель попадает в компанию шотландских сепаратистов, но, поскольку сообщение от Гранта безнадежно стерто, его расшифровка постепенно складывается в кругосветное путешествие: дописывание письма эквивалентно прокладыванию маршрута судна. Александр фон Гумбольдт точно так же пытается догнать французскую экспедицию, для чего должен совершить путешествие в Лиму – но идет по ложному пути, получив неправильную депешу. Несовпадение с пунктом назначения оставляет, однако, возможность глобальных исследований всего на свете: это наука в пределах засбоившей логистики и ненадежной коммуникации. Поскольку разрывы в коммуникации, незаполненные пробелы могут возникать где угодно, изучать можно тоже что угодно – синеву неба, растения, языки, электрических угрей и даже собственных вшей[53], чем, собственно, Гумбольдт и занимается. Универсал и франкофил, он читает лекции о чем угодно и одновременно ни о чем. В каком-то смысле он занимает позицию, соответствующую в наши дни разве что позиции Стивена Хокинга, возможно последнего модернистского научного героя (главное произведение Гумбольдта – «Космос»). Но Хокинг может занимать ее, то есть мыслить космос в целом за человечество как таковое и думать об угрозе инопланетян, только потому, что находится в положении киборга, обездвиженного в своем собственном теле и кресле, тогда как условие деятельности Гумбольдта – максимальная подвижность. Кресло Хокинга – еще один потомок модернистского кабинета, одновременно капитанской рубки и обсерватории. Тогда как Гумбольдт вставляет себе электрические провода в спину, пьет сырую воду из Ориноко и Амазонки, хватает угрей голыми руками – все для того, чтобы постулировать единство природы. То есть он выступает универсальным посредником самой этой «единой природы», идея которой будет подхвачена Генри Торо, потом Джеймсом Лавлоком, а в последнее время одновременно демонтирована и реабилитирована Бруно Латуром[54]. Гумбольдт слишком «разбросан» (его постоянно обходят другие – то Алессандро Вольта, то Чарльз Дарвин), но в этом его сила.
В этом неочевидном ряду, в котором бок о бок оказываются Гумбольдт, Паганель и Хайдеггер, необходимо провести некоторые различия. Гумбольдт становится одним из первых глобальных ученых именно потому, что связывает собой, своими путешествиями, телом и работами те узлы сети, которые пока еще не состыковались друг с другом. Он – проводник, который замыкает собой все эти разрозненные маршруты и контуры. Это логика счастливых несовпадений, которая напоминает хайдеггеровские описания досократовского мира: постоянно ускользающая природа преподносит удивительные сюрпризы, диковины, и именно ее отступание, уклонение говорит о некоей тайне, которую стоит хранить. Просвещенческий пыл Гумбольдта, возможно, намного ближе к досократовским героям, чем экзегеза самого Хайдеггера: он говорит о единой природе, непосредственно проявляющейся в его экспериментах и приключениях, хотя, конечно, никаких собственно научных оснований и доказательств такого единства у него нет, более того, оно все больше становится либо немыслимым, либо просто ненужным. Различие между Гумбольдтом, натурфилософом в поисках единства природы, и более поздними модернистскими auteurs – прежде всего в методе: если первый постоянно сталкивается с отступанием природы и ненадежностью связей, а потому изолирован от этой природы вполне «естественно», рассинхронизирован с нею, то вторые вынуждены в какой-то мере такую изоляцию разыгрывать, строить. Известное суждение Фредрика Джеймисона о том, что модернизм как культурное явление и стиль конститутивно определяется неравномерностью модернизации (когда наряду с индустриальным производством сохраняются анклавы старого порядка, которые как раз и становились предметом рефлексии модернистских авторов, пытающихся представить сдвиг модернизации в качестве производной индивидуального – архаического и анахронического – условия, тем самым присвоив и перекодировав сам этот сдвиг модерна), здесь нуждается в некотором уточнении: такая неравномерность является, возможно, основой для модернистских авторов в широком смысле слова, включающих и Александра фон Гумбольдта, однако в собственно модернизме она все больше становится искусственным приемом, рефлексивным дополнением к собственно модернизации. Если Гумбольдт существует в режиме verbergen, в котором природа дается именно тем, что скрывается, то Хайдеггер не может заниматься «бытием» с той же непосредственностью поиска единства природы, ему требуется определенная искусственность, аскеза, аппарат отстранения и размыкания. Однако это не мешает странной параллели: один, словно бы до разделения науки на отдельные регионы, занимается всем подряд, в своего рода панонтическом энтузиазме строит единую онтическую науку, которая должна говорить о единой природе. Другой первоначально развивает проект единой трансцендентально-фундаментальной онтологии, которая бы расчерчивала пространство онтологий региональных, но в итоге начинает видеть возможность выхода из тупика фундаментальной онтологии в природе, понимаемой в древнегреческом и одновременно модернизированном смысле предельной игры раскрытия и сокрытия, представляемой разными фигурантами. Конечно, проект Хайдеггера на всех его этапах был построен на целой системе оговорок и предостережений, во многом унаследованных из феноменологии, то есть на определенной логике теоретических предосторожностей, которые позволяли дистанцироваться от вроде бы похожих, но более «вульгарных» проектов, которые, однако, продолжают его преследовать, выступая исходными материалами и моделями. На первых этапах это «философия жизни», затем – антропология Макса Шелера, а после «поворота», возможно, именно натурфилософия: «единая природа» Гумбольдта и «бытие» Хайдеггера представимы как одно и то же, различаясь исключительно онтологически, но смысл этого различия зависит, однако, от того, от какой из сторон отсчитывать. Различие собственно модернизма проходит, соответственно, именно между онтической всеядностью и онтологическим замыканием или обособлением: «бытие» уже нельзя называть природой, хотя это «то же самое», то же самое синтетическое единство, реализуемое, в частности, в четверице Хайдеггера. Возникает вполне опознаваемая гомология между «бытием» и «кабинетом», и, по сути, Хайдеггер после поворота делает все, чтобы от этой гомологии отказаться, но так и не может справиться со всеми затруднениями.