Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Э-э… нельзя ли ближе к делу? – взмолился Дежкин.
Эта фраза подействовала на бывшего журналиста как ледяной душ. Он запнулся, возвращаясь из прошлого, замолчал.
– Как ты уже догадался, я влюбился в девушку чуждого мне происхождения… ее звали Катенька Ермолаева, – ностальгически произнес он после паузы. – Это тайное чувство перевернуло меня, вытряхнуло из моей головы весь мусор. Я не мог открыться не то, что друзьям, я даже себе не смел признаться в нем. Я?! Глашатай пролетарской идеологии, попался в сети буржуазной барышни?! Это было равносильно краху моих внутренних устоев.
– Надо отметить, ты прекрасно конспирировался, – усмехнулся дядя Вася. – Я ни о чем не догадывался, хотя мы слыли приятелями. Если не ошибаюсь, речь идет о середине семидесятых годов? После хрущевской «оттепели» идеологическая непримиримость потеряла присущую ей остроту. Так что…
– Не для всех! – перебил его Кулик. – Для завзятых борцов «оттепели» значения не имеют. Наверное, то была кара за мою неподатливость, за твердолобость. Разбил я свой упрямый лоб об ту стену… по имени Катенька! Катрин…
– Что, не ответила взаимностью? Бывший журналист ответил не сразу.
– Она отдала свое сердце другому. А на меня и смотреть не хотела, как на поклонника. Я для нее был врагом! Мои статьи вызывали у нее негодование. «Почему вы изображаете нас, людей, у которых другие взгляды, словно недоразвитых? – спрашивала она меня. – Пытаетесь указать нам на ошибки, которых мы не совершали!» Она говорила «мы», хотя сама не принадлежала уже к тому вымершему классу русского дворянства, упадок коего начался задолго до революции. Катенька ведь родилась после войны, выросла, как и я, в государстве рабочих и крестьян, а отстаивала призрачную жизнь и призрачные ценности! Я пускался в горячие идеологические дискуссии, в которых она неизменно разбивала мои доводы в пух и прах. Я потерял голову… Как она читала Баратынского, Апухтина, Брюсова! Если бы ты слышал, Вася! А как она говорила по-французски… Господи! Когда я смотрел на ее розовые губы, на ее чистый лоб и прямой пробор над ним… у меня внутри все кипело и плавилось. Ничего подобного мне больше испытать не довелось.
– Кто же был ее избранник? – заинтригованный, спросил Дежкин.
– О-о! Трудно поверить… Бывают же такие изощренные, жестокие и горькие капризы судьбы!
Кулик говорил еще долго, то переходя на шепот, – чтобы внуки не услышали, – то вздыхая, то пересыпая речь возбужденными восклицаниями. Дядя Вася слушал, удивлялся и недоумевал: бывают же в жизни других людей крутые повороты? Почему на его долю выпали размеренные, ничем не примечательные будни? Что это, – благо или равнодушие божественной воли к таким, как он?
***
Москва
Траурный наряд Лика нашла в шкафу – строгое черное платье пришлось впору, накидка из черного газа закрыла волосы и лицо от любопытных глаз.
Лика бессильно поникла, опустилась на диван, она выглядела несчастной и растерянной, чрезмерно тонкой в черном одеянии.
Стефи предчувствовала свою смерть и заранее подготовилась? Или возраст и болезни делают людей предусмотрительными во всех отношениях? Стефи была педантичной в том, что касается хозяйства… а смерть, как ни цинично это звучит, тоже имеет хозяйственную сторону – похороны, поминки… прием соболезнований и соболезнующих.
Неожиданно много людей пришли проводить Красновскую в последний путь. Лика оказалась совершенно беспомощной в таких житейских вопросах, как оформление соответствующих документов, организация погребения и прочие скорбные обязанности. Сын Стефании Кондратьевны сообщил из Германии, что приехать не сможет, и все хлопоты легли бы на хрупкие плечи Лики, не будь рядом господина Ростовцева. Его решительное вмешательство спасло положение.
Лика безучастно наблюдала, как его кипучая энергия приводит в движение все винтики и шестеренки нужного механизма, как появляются нужные люди и нужные вещи, как все гладко, споро идет по выверенному плану подобных церемоний. Она чувствовала себя отделенной от этой мрачной суеты, от лакированного гроба и лежащего в нем холодного, твердого, незнакомого ей тела; от тошнотворного запаха цветов, еловых веток, желтых свеч, приглушенного говора и всхлипываний.
– Отпевать будем? – спросил Лику нанятый Ростовцевым распорядитель в черном костюме.
Она отрицательно качнула головой. Стефи иногда заговаривала о смерти, но как-то вскользь, – не будучи религиозной, пожилая дама не упоминала о церковных обрядах. Пусть ее душа сама выбирает дальнейшую дорогу.
Лика двигалась, говорила и смотрела на происходящее сквозь пелену отчуждения, будто во сне. Ростовцев предложил ей ехать на кладбище в его машине, она молча села, уставилась в никуда, не переставая беззвучно плакать. Перед ней мелькал снег, катафалк, венки… мерзлая земля, черные фигуры, столпившиеся вокруг глубокой ямы… глухо звучали странные, страшные слова прощания… и все смолкло, потемнело, затянулось непроницаемым занавесом.
Запах лекарств привел Лику в чувство.
– Вы нас напугали, – сказал Ростовцев, склонившись над ней.
– Что… что со мной?
– Обморок. Сейчас пройдет. Идемте!
Окончательно она пришла в себя уже дома, в гостиной, среди знакомых стен, привычных вещей и гуляющих из форточки в форточку сквозняков.
– Проветрите комнаты, как следует, – приказывал кому-то Альберт Юрьевич. – И зеркала откройте. Хватит траура.
Лика поняла, что от нее пока ничего не требуется, – что кто-то другой отдает распоряжения и за все отвечает. Она больше не могла плакать: глаза стали сухими, а сердце остыло и сжалось, словно комочек льда. Она с наслаждением, с неутоленной жаждой покоя опустила веки и провалилась в тревожный, некрепкий сон…
Сразу вынырнул из небытия, появился Аркадий – он сидел посреди деревянной горницы и чистил ружье: хищно поблескивал вороненый ствол, на глянцевый бок приклада падал свет из окна… отчим любовно поглаживал его рукой. Увидел Лику, преобразился, во взгляде промелькнуло скрытое желание. Она давно, еще при жизни мамы, заметила, сообразила своим неискушенным умишком, как Аркадий иногда смотрит на нее, неродную дочь: со сладким томлением, с затаенной страстью. Откуда ей было известно о таких вещах? Вероятно, из книг. Особенно поражало то, как отчим тут же, с приветливой нежностью поворачивался к матери, заговаривал с ней, обнимал. Они разыгрывали влюбленных! Перед кем? Впрочем, Селезнев по-своему любил маму, просто годы, прожитые в тайге, впитали в себя, растворили свежесть и новизну чувств. Лика придирчиво наблюдала за родителями, это составляло хоть какое-то разнообразие в ее существовании затворницы.
Катерина Игнатьевна всегда относилась к Селезневу с уважением и подчеркнуто ласково, но без того трепета, который выдает истинную любовь. И только в последний год она как бы замкнулась, ушла в себя, похудела, побледнела, одни глаза горели болезненным огнем, сжигавшим ее изнутри.