Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вдруг с грустью подумал, что перестал следить за своими героями, и из одной его книги в другую кочует стереотип — ироничный, но в то же время справедливый парень — рабочий, журналист, охотовед, агроном. Он был очень удобным героем, этот парень, как раз в духе современности, и было как-то не понять, где он шутит, а где говорит серьёзно.
Предполагалось, что за этой его иронией прячется истинное мужество и нежелание произносить громкие фразы о чести, долге, нравственности. Поэтому и был парень человеком нового типа, что все перечисленные качества уже в нём подразумевались, как руки, ноги, голова. Но сейчас Александр Петрович подумал, что постепенно проклятая ирония заняла какое-то гипертрофированное место в характере парня и что, если лишить его этой иронии, ничего и не останется, точнее, останется схема, бойко изрекающая расхожие истины на все случае жизни.
В молодости писал Александр Петрович о своём поколении, детство которого пришлось на Великую Отечественную войну. Однако посчитав, что тема эта им исчерпана, занялся он людьми науки, художниками, написал повесть о молодой прядильщице, повесть, которую сам он считал слабой, но про которую писали, что это «серьёзная, значительная работа писателя, вступающего в пору зрелости».
Александр Петрович снова смотрел на чистый лист бумаги. Не получалось начало. С одной стороны, это было даже хорошо. «Когда долго не можешь начать вещь, — думал Александр Петрович, — это значит, идёт её внутреннее осмысление, это значит, что ты не хочешь писать, как писали до тебя, или… Или ты просто разленился!» Но, с другой стороны, писать было пора, потому что как-то тревожно становилось Александру Петровичу, когда он долго ничего не писал.
«Это будет мой самый лучший роман! — решил Александр Петрович. — Пусть даже я буду писать его десять лет!»
Это неожиданное энергичное решение почему-то странным образом исключило всякую возможность немедленно сесть за машинку и начать работу. Прикрыв глаза-буквы пишущей машинки газетой, чтобы не смотрели укоризненно, Александр Петрович решил сходить в пивной бар на улице Маяковского, где продавали пиво трёх сортов, даже тёмный и редкий «портер». Даже раки варёные иногда заползали в эту удивительную пивную и хватали оранжевыми клешнями посетителей за полы пиджаков, не давая им уйти домой, к семьям. Собирался Александр Петрович посидеть там в прохладной тишине, попить тёмного «портера» да хорошенько обо всём подумать.
Но когда он был уже у двери, вдруг раздался телефонный звонок. Звонил новый знакомый, Толик Ифигенин. Он сообщил, что звонит из школы, где учится сын Александра Петровича, и сделал паузу… (Не удержался Александр Петрович и задал всё-таки тревожный родительский вопрос: «Что он натворил?») На что Толик ответил, что на этот раз натворили другие, что завтра в десятом «Б» классе в половине третьего состоится интересное комсомольское собрание — последнее в году, на которое Александр Петрович и может прийти, если, конечно захочет.
— Ладно, я подумаю, — сказал Александр Петрович.
— Я вам звоню не только по своей инициативе, — сказал Толик, — но и по просьбе директора. Он просил узнать, не согласитесь ли вы ну… выступить, что ли, перед учениками. Они ведь знают ваши книжки. Всё-таки такое время, школу заканчивают. Может, скажете несколько слов?
— А что именно я должен буду сказать?
— Ну не мне же вас учить, как выступать…
— Ладно, я подумаю, — повторил Александр Петрович. — Меня вообще-то давно в школу зовут.
— Договорились! — Толик повесил трубку, а Александр Петрович захлопнул дверь и спустился по лестнице вниз, на Невский, где светило солнце и люди были одеты совсем по-летнему.
Два дня оставалось до праздников. До последний весенних праздников перед экзаменами, а летом отдыха не будет, какое лето у абитуриента?
Таня Соловьёва изумляла класс своими весенним нарядами. В школьной форме Таню давно никто не видел. Тимофей Тимофеевич устал головой качать. Женя Константинов неожиданно объявил о своём решении никуда не поступать, а идти работать инструктором на собачью площадку. Он нагло врал, что возьмёт на площадку в качестве главного учителя своего пуделя Берга, которому в этом году исполнилось пятнадцать лет. Украшенный бойцовскими шрамами, неоднократно побывавший под машинами, кусанный, шпаренный, много раз чумившийся, Берг был пуделем-долгожителем. Встречаясь на улицах с Караем, Берг пыжился, порыкивал, скрёб лапой асфальт, должно быть, вспоминая, как нещадно драл Карая, когда тот был кобелём-подростком. На сук Берг не смотрел давным-давно.
Дни солнечные и дождливые по-прежнему чередовались, как полосы на шкуре зебры, весь Ленинград таскал в сумках и портфелях зонты. Разве только Алла Степановна была без зонта и, попадая под дождь, вспоминала о доброй дюжине зонтов чёрных и цветных, оставленных в гардеробах, трамваях, метро, в телефонных будках и магазинах самообслуживания.
В школе шла исподволь подготовка к выпускному вечеру. Десятиклассники фотографировались для памятных альбомов, сдавали по десять рублей на устройство вечера. Предполагалось провести его в школьной столовой, где столы украсят казёнными скатертями, где стены разрисуют лозунгами «Даёшь университет!», где ученики и учителя будут смотреть друг на друга немного озадаченно, а когда начнутся танцы, все мальчики, естественно, бросятся приглашать учительницу физики Ингу Павловну в такой короткой юбке, с такими длинными ногами, с такими удивительными глазами, с таким замечательным произношением, с такой тоненькой талией, ах, Инга Павловна, Инга Павловна… А девочки придут с причёсками, искрящимися от лака, в белых платьицах (а может, и не в белых, прошли времена), в глазах у девочек будут плавать рыбы ожидания, и мальчики будут целовать девочек в подъездах, на подоконниках, в пустынных парках, где шуршат мётлами дворники, подняв на утреннем холоде воротники.
Миновала история, на которой Алла Степановна рассказывала о революции тысяча девятьсот пятого года, о волнениях, на флотах, о стачках и уличных боях. Тридцать пар глаз кричали ей: «Посмотри на улицу! Видишь, сирень почти зацвела! Скоро пойдём ломать букеты!» Но не смотрела Алла Степановна на улицу, на зацветающую сирень и на учеников не смотрела, отчего как-то забеспокоилась Инна Леннер, однако следующая перемена была короткой, советчик-Гектор где-то прятался, а следующим уроком была физика… Стреляли линзы солнечными зайчиками… Ломались на корню лучи… М-м-м, Инга Павловна! И спрашивает Инга Павловна нараспев, плывут, плывут слова, как корабли по морю: «Сааадофьев…» На русском-то физика сложна, а на английском? Бедные-бедные абитуриенты, которые будут поступать в технические вузы…
И бродил в это время Костя Благовещенский около отцовских кортов, посматривал Костя на теннисистов, следил внимательно за кривыми прыжками мячика, за трепыханием сетки и не знал, что сейчас имя его склоняется кабинете у директора, где сидит Толик Ифигенин, бывший школьник, а ныне работник райкома комсомола, директор Тимофей Тимофеевич что-то в блокнот пишет, Алла Степановна Ходина в окно угрюмо смотрит, Сусанна Андреевна тоже в кабинете сидит и мнёт в руках синенький скромный платочек, Аллочка Сироткина — секретарь комитета, комсомольская богиня школы, здесь же, около окна, слушает, что говорят, и тяжело вздыхает. Подстриглась недавно Аллочка — коса её острижена, в парикмахерской лежит, лишь одно колечко рыжее (точнее, русое) на виске её дрожит. Как в песне поётся… И комсорг десятого «Б» Лёша Казаков с волосами кудрявыми, как горец в бараньей папахе, пристроился на кожаном диване и смотрит удивлённо на Толика Ифигенина.