Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иду по живому, по весёлому Оренбургу к вокзалу.
А у самой от тревожной радости душа жмурится.
Ехала я поездом домой, думала всё про Левшу.
Вот принеси ему кто в скорбный дом блоху подковать, разве он помер бы так рано?
29
Май леса наряжает, лето в гости ожидает.
Вышла я в Жёлтом.
Не успела протереть очки, как поезд мой и увейся. Народко (там приехало-то полтора человека) вбыструю стаял с виду.
Прижала я сумку к груди, стою на холостом полустанке. А чего стою и не скажу.
А кругом благодати-то что!
Май…
Солнце полыхает такое…
Глянь на него в полные глаза — ослепнешь.
Пшеница уже в перо пошла.
Деревья в зелёную одёжку вырядились.
Птички с тех дерев пускают трели.
Молодая травушка чуть не у самых ли рельсов взрезала землю. Продралась к свету. Стоит тугая да упругистая. Ну гвоздь гвоздём! Кажется, вот шагни на неё — ногу проткнёт.
Склонилась я…
Тихонько погладила шёлковые головы травинок…
Я снова дома…
От слёз света не вижу…
Откуда-то из дальней дали, не из самой ли из груди земли, еле слышно подступается песня.
— Где, вдовица, твои наряды?
Что ты ходишь в старом платье?
— Я нарядам своим не рада.
Все лежат они в сундуке.
— Для чего им, вдовица, мяться?
Для того ль они нужны?
— Тот, пред кем мне б наряжаться,
Не вернулся ко мне с войны…
Я смотрю на станцию.
Строил Миша…
Со слезами моими нету никакого сладу…
Уехать куда — Миша молча проводит. Приеду — первый встретит. А приветного словечка не подаст…
После слёз, как после грозы, на душе ясней, тише.
Нога за ногу, что твоя черепаха, бреду с сумкой.
Нету попутчика, так и сумка попутчик…
Вдруг влеве слышу из-за плетня знакомый развесёлый голос:
— А-а! Пожалуйте на чашку кофею, на парý картофелю!
Подымаю глаза.
В калитке нараспах Луша Радушина кажет мне из-под руки своё пустозубое жевало.
— Батюшки! Никак святая душа на костылях! — качает Луша головой. — Сразушко я тебя и не угадала… Молодчинушка! Погляжу, ты ещё хлеско бегашь!.. Ну здорово, дипломированная бабка со знаком качества!
Эвона что!
Оё, думаю, стара, стара бабка Лукерья, кой-где перья. До крайности стара. А всё никак не выпустит из памяти, что платочки-то мои первые ухватили знак качества. Помнит и про мой диплом с последней вот российской выставки.
Пустила она петлястые слова вроде со смешком как. Кольнула с улыбонькой.
Так на́ тебе на твою медальку в ответ две мои!
— Здорово, цитрамониха!
Передёрнулась она вся. А жальце посильней высунуть нетоньки её. Поджала моя Лушка хвосток. Жалобится:
— И не скажи… Вечная я цитрамониха… Эхе-е… Одначе хоть при оцьках ты с виду и профессориха четырёхглазая, зависти в том я тебе не кладу. Без оцьков-то оно способней. Без оцьков я ещё наскрозь вижу. Здоровьем так вроде и ничего. Болеть за спицами нековда. Да всё ж… Не в гору живётся… Под гору. Не та пора, золотко, как на посидёнках разом вечеровали-гуливали… Моть, помнишь, в те красовитые, сладкие лета всё звала ты меня хрусталиком? В глину перетёрла жизнёка хрусталик твой. От тех нас, Нюр, одно хламьё осталось.
— Это ещё кто какую себе ценушку кинет…
— Спорь не спорь, подружа, не венца ждать. Добираем, Нюр, век мы свой. Теперько толечко и жмись, как бы подбериха[205] не сцопала… У Бога дней невпротолочь, а и те кончаются. У Бога дней для нас уже не решето… На донышке… Остаточки… Последочки подскребаем…Эхе-е… Век сжить — не мешок сшить… По нашим по годам надоти нам большь принаближаться к Богу…
— Ну-у, плачея, завела мне молебствие… Вот талдычишь… А сама в том приближении смыслишь хуже, чем сазан в Библии! Лучше похвастайся, как ты тут.
— Да как… Не в пример тебе, Нюр, конфузно дажь присознаться сказать. Кручинные у меня туторки-мотуторки… Прям неотпойная пьянюга стала. Хужей мочёной козы[206]. Знаешь же… Наша барыня[207] иле обиду на меня за что спекла?.. Совсем перестала помогать. Я на поклон к братке цитрамону. И… Во всякое утро только что не шадымчик — цитрамоний той примаю от головы. Кажинный-всякий месяц по целкашу пропиваю. Это надо? Во-она какая я цитрамониха! Знать, ехать мне на том цитрамонке до умирашки… Вот такая моя плачь неутолимая… Эхе-хе-хе-е… Ну а ты? В таком падении была… Ты-то там оклемалась, чё ли?
— Да, Луша, в таком распласте сковало… Укол по уколу ляпали… Таблетки горстями… Микстуры бадейками… Боольно шибко гнали… Да думаю, догнали ль беглое здоровьишко? Под завязку ну два полных месяца зад в «колонии постельного режима»[208] откатала![209] Вся выхворанная…[210] Чуток не перекинулась. Да раздумала… Не знай, какими только судьбами и зацепилась в живых. Не на зубах ли выдралась из могилы…
— Ну и слава Богу.
— О нет! Слава врачам и… — Зуделось мне похвастаться про выработанный в больнице платок (лежал в сумке поверх часов с кукушкой), да устеснялась. Не рука себя выхваливать.
— А у нас, Нюр, горьких новостёнок доверху…
— Что такое?
— Редеет, миланя, наша дружина… Тает, миланя, наш боевой попрядух…[211] Бабка Пашанька кончилась…
— Фёдорова?!
— Фёдорова… Третьего вот дни схоронили…
— Да ты что, Луша?!
— Эхе-хе-е… Опочила смирнёхонько… — Луша горестно вздохнула. — А как смерть чуяла… Это что! Страшно сказать… Попервах всё бухтела: «Надоти ускорней вязать. А ну примру и спокину недовязку? Велю: положьте у гроб. Там в спокое докончу…» Все посмеиваются. Но никто не обещается в гроб с нею снаряжать и ейский окаянный плат. Она не спать. Ночь не спит. Другую не спит. Эхе-е… Вяжет машина. Ну, добила свою трипроклятую метровку — она век сидела на метровках, не тебе докладствовать… Туте как раз с поезда домашние. В Ташкенте гостили, урюку понавезли. Компот завертелись варить.
А бабка Пашанька и повели:
— Не тратьте зря урюк. А то вот помру, где урюк возьмёте на компот? Вам бегать! Урюк жа увсегда нараздраку…[212]
Эхе-е… Сели пить тот компот. Села и она. Глоточек приняла. Омочила душу. Боль не пьёт. Только с пристальной жалью так смотрит на всех.
— Бабаня, — шлют ей вопрос, — Вы чего тако на нас смотрите?
— Хочу насмотреться… Ну не пейте… Хоть не давай… Увесь жа вымахнете!
— Да Вы сто ещё лет уживёте! А мы компот дёржи?
— Не бойтесе, не сто… Совсема дажь малешко… Купите сахарю!
Не с руки отказывать.
Побегли взяли у магазинщика ведро сахару.
— Спасибушко, уважили, — кладёт на то благодарствие бабка Пашанька. —