Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда отец брал его с собой на картежные игры.
— Смотри не давай мне зарываться, — наказывал он, боясь спустить с трудом заработанные деньги.
И сынишка затравленным волчонком глядел на тех, кто выигрывал. Кто-кто, а он-то хорошо знал, что несет ему отцовский проигрыш. Не раз бывало, когда отец отправлялся в «отход», не оставив ему ни копейки, жил он с сестренками на хлебе да на картошке, пока батя не пришлет с оказией малую подмогу.
Но присутствие сынишки в игре чаще всего оборачивалось против отца и его самого. Увидит Федя-маленький у отца туз и тычет в бок: бери на все! Возьмет, а к тузу подойдет какая-нибудь «нарядка»: то валет, то дама, а потом девятка или десятка — и перебор, проигрыш. Отец, со злостью повернется к обескураженному сынишке, отвесит оплеуху и рявкнет во всю мочь:
— Домой!
Уйдет Федюшка в холодную избу и горюет, что из-за него батя «продул». И уж как бы не слышит, что дребезжат стекла, дует в щели. Думает только о том, что если батя не вернет проигрыш, то вновь у него настанут черные, безрадостные дни. Ох, если бы вернул!
Сидит, не ложится спать Федя-малый до тех пор, пока не вернется отец. Если, возвратясь, батя не окликал его, был насупленным, то Федя знал: не отыгрался. Тогда уже и не до сна ему, тоска одна.
После ночных игр Луканов-старший брал у соседа клячу и ехал в лес рубить дрова. Туда же брал и Федюшку. Садились на дровни спиной к спине, всю дорогу ни о чем не говорили. И в лесу они работали молча. Только дома уже после укладки дров в поленницу отец хлопал по ней ладошей:
— Тепла теперь хватит.
— А еды? — оборачивался к нему сынишка.
Вместо ответа Луканов-старший откашливался. Ничего он не обещал и не мог обещать ни сынишке, ни дочуркам.
Сразу после зимних праздников Луканов снова уходил в город, в свой сырой подвал. А Федор-маленький оставался за хозяина в большом старом доме и отсчитывал дни, когда отец опять навестит семью, поживет в деревне недельку-другую.
Прошлой зимой Луканов уехал и как в воду канул. Домой ни писем, ни денег. Федор-малый забеспокоился: пропал батька! И что-то надломилось в нем, боялся один оставаться в доме.
Вернулся Федор-большой по весне, как раз на пасху. Приехал прямо из больницы. В этот раз он был особенно худ и черен.
— Теперь насовсем! — объявил он. — Будем хозяйство поднимать. Я книжку привез, как пшеницу да просо растить. Не горюйте, будет у нас пирог и каша!
Но весной же все планы Луканова и расстроились. Он не запахал и третьей доли земельного надела (своей лошади не было), и осенью снова пришлось идти портняжить.
…Первое время Луканов ни с кем не вступал в разговор, слышны были только его кашель да чертыханье. Шил он проворно. Не успевал Иона закончить кройку, как Луканов ставил на стол машину, сгибался над ней в своей заношенной гимнастерке в три погибели и часами, не разгибая спины, строчил; когда у него уставала рука крутить колесо, то заставлял меня, поминутно подгоняя: шевелись, шевелись!
Казалось, ничто его не интересовало, кроме шитья. А разговоры порой просто раздражали. В одном доме мы шили дня четыре. Жили в нем молодожены с престарелыми родителями. Нам они отвели переднюю, со столом в углу и двумя скамейками по бокам, с домотканой дорожкой на щербатом полу. Сами же хозяева перебрались в тесную боковушку. Каждое утро, еще впотьмах, там раздавался дребезжащий голос старика:
— Вставай, Степан, за «золотком» пора… — будил он сына.
Тот, умывшись, надевал ватник и шел на двор запрягать лошадь. Через несколько минут из проулка доносился скрип саней.
Молодой лобастый хозяин возил жижу из городских уборных. Самому ему это занятие уже порядком надоело. Но что поделаешь, если старик заставлял. Дедок расхваливал «удобрение»: что рожь, что ярь — как на дрожжах поднимаются на сдобренных полосах.
Луканов передергивал плечами.
— А ты что, болезный, не веришь? — вперялся в него старик. — Неужто у вас там не пользуют «городское удобрение»?
— Нет! И незачем!
— Позволь, почему?
— А потому — все зря! — раздражался Луканов.
Я не понимал его: он сам немало попахал земли и должен бы прислушаться к словам хозяина о пользе такого удобрения.
Догадывался или нет о моих недоумениях Луканов, только когда мы собрались переходить в другой дом, он вдруг схватил меня за руку и потащил на двор, к пустовавшему стойлу.
— Видишь — нет? Где корова? Нет ее! Ты не слышал, а я слышал: летом пала. Небось в нитку тянулся старик со своим лобаном, ну поднял малость хозяйство. А сгинула пеструха — и все хрястнуло. Будут они опять тянуться, и уж тянутся, видишь — «золото» нашли! И новую корову купят. А если опять придет беда? Кто от нее застрахован? Нет, — закачал он головой, — такая чехарда ни к чему!
— Что же делать? — робко спросил я.
— А я знаю? Я святой?..
Напрасно было задавать ему новые вопросы. Он снова замкнулся, «ушел в себя».
Так с «замком» на губах Луканов перешел и в другой дом. А мне и бог велел помалкивать. Кстати, и новые хозяева оказались не словоохотливыми. Глава семьи, пожилой, крупной кости, с круглым бабьим лицом, в рубахе навыпуск, встретил нас насупившись. Только когда Иона снял мерку со стайки рябеньких сынишек, тот справился, откуда мы родом, какие в наших деревнях приходится платить налоги и дают ли новые власти вольготно дышать мужику-трудовику.
Иона ответил, что живут по-всякому, одни получше, другие похуже, кто на что способен…
— Оно так, — ответил мужик, — без способностев, без подходца ноне нельзя…
Вначале шить пришлось шубейки. Иона морщился: не та работа. Я вспомнил Швального — вот кто бы обрадовался! Впрочем, морщиться Ионе недолго пришлось — на другой день хозяин привел дюжего сына и велел сшить ему меховое пальто.
Он принес отрез чистейшего английского кастора, развернул на столе и, ощупывая да гладя клешневатой пятерней тончайший ворс, отливающий черным блеском, похвалился, что ни у кого во всей деревне нет такого дорогого и прочного материала.
— Ему, Гришке. Заработал! — заключил он.
Отдав все распоряжения, он шагнул за перегородку, а оттуда вместе с женой, сутуловатой, в переднике, о который она на ходу вытирала мокрые красные руки, прошел на двор. Вскоре оттуда послышались голоса, где-то хлопнула