Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Погруженная в свои мысли, она позволила усадить себя на стоявшую около стены софу. На миг залюбовавшись ею, я все же подавил волнение и незаметно нажал каблуком на спрятанную под ковром кнопку электрического звонка, и по этому сигналу Жан, мой преданный и посвященный во все планы слуга, наблюдавший в соседнем кабинете за чашею весов, на другой оконечности которых и покоилась софа, зафиксировал вес девушки – пока вместе с одеждой.
Усевшись рядом, я обрушил на нее поток всевозможных утешений, на которые только было способно мое воображение, поцелуев, ласк, переходивших в успокоительный массаж и даже гипноз, – впрочем, стараясь не переусердствовать, дабы не нарушить план моих научных наблюдений.
Опускаю подробности того, как я смог совлечь с нее последние одеяния – также оказавшиеся на софе – и перебраться в уединенный альков, где она тотчас же позабыла о семье, о свете и возможных пересудах. Жан тем временем взвешивал ее наряды, оставленные на софе вместе с чулками и сапожками, чтобы посредством вычитания определить затем чистый вес моей избранницы.
Впрочем, и та комната, где, опьяненная любовью, она отдавалась наигранным порывам моей страсти (на искренние переживания у меня попросту не было времени), строением своим скорее напоминала реторту. Обитые медью стены делали невозможным всякое соприкосновение с внешней атмосферой, а состав воздуха, циркулировавшего по специальным трубам, подвергался тщательному анализу. При помощи бурлившего в шарообразных аппаратах раствора окиси калия опытные химики ежечасно определяли на выходе наличие углекислоты; помню, некоторые показатели выглядели довольно любопытно – единственное, в них не хватало необходимой для таблицы точности, поскольку мое дыхание, не затронутое нежными чувствами, смешивалось с дыханием Виржинии, влюбленной по-настоящему. Ограничусь лишь упоминанием об избытке углекислого газа во время наших бурных ночей, когда наслаждение достигало поистине предельных величин пароксизма страсти – и, соответственно, цифрового выражения.
Листы лакмусовой бумаги, ловко прикрепленные к изнанке ее одежды, подтвердили мои предположения о кислотной природе пота. Дни и ночи мои были заполнены цифрами – я записывал механический эквивалент нервных сокращений, количество выплаканных слез, химический состав слюны, колебания гигроскопичности волос и различный уровень давления в рыданиях и страстных вздохах.
Особый интерес представляют показания счетчика поцелуев. Прибор этот, моего собственного изобретения, размерами не превосходил тех крохотных коробочек, называемых pratique, что кладут обычно себе за щеку ярмарочные кукловоды, озвучивая реплики героев своего представления. Как только разговор наш переходил к делам сердечным и выдавался подходящий момент, я украдкой помещал вышеозначенный предмет себе между зубов.
До этих самых пор я относился к эпитетам про «тысячу поцелуев», что стоят обыкновенно в конце любовных посланий, с изрядной долею презрения, считая их поэтическими преувеличениями, попавшими в разговорный язык с легкой руки бесталанных стихотворцев, вроде Иоанна Секунда. Так вот, я счастлив предоставить строго научное подтверждение этим безотчетным словосочетаниям, которые так долго почитались моими предшественниками за совершенную бессмыслицу. В течение полутора часов с небольшим мой счетчик показал девятьсот сорок четыре поцелуя.
Однако следует иметь в виду, что наличие аппарата во рту доставляло мне немало неудобств; более того, размышляя о проведенном эксперименте, я вынужден признать, что переживания притворные ни за что не сравнятся с истинною страстью – а потому сей показатель может быть с легкостью превзойден людьми, влюбившимися не на шутку. ‹…›
Поразительно, что впервые срочная помощь психиатров потребовалась Ницше как раз после составления следующего ниже восхитительного письма, помеченного 6 января 1889 года, которое так и хочется назвать высшим проявление лиризма в его творчестве. Юмор, наверное, никогда еще не достигал подобного напряжения – как и не натыкался на столь острые шипы. Все, что ни делал Ницше, было, по сути, призвано укрепить Сверх-Я за счет высвобождения Я и максимального усиления его роли (это и уныние, выбранное по собственной воле, и смерть как разновидность освобождения, плотская любовь как идеальное воплощение принципа единства противоположностей: «исчезнуть, чтобы возродиться») – нужно лишь вернуть человеку всю ту мощь, что вложил он когда-то в имя Бога. Возможно, Я суждено попросту сгореть в таком накале страсти (вспомним «Я – это другой» Рембо – так почему у Ницше не могло быть сразу несколько таких «других», из которых он уже мог выбирать, повинуясь мимолетной прихоти и называя каждого своим именем). Совершенно очевидно, что на первый план здесь выходит чистая эйфория, вспыхивающая черным светилом загадочного «подишт», словно откликающегося на «чююдно!» из «Благодарения» того же Рембо, и становится ясно, что все пути сообщения начисто отрезаны. Но сообщения с кем, если все мы, как один, стоим на той же стороне?
«Все прошлые разновидности морали, – утверждает Ницше, – были полезны прежде всего потому, что давали роду человеческому чувство абсолютной уверенности: как только эта стабильность достигалась на практике, планку можно было поднимать выше. Однако продвижение по этим этапам приводило лишь к одному: обезличиванию человечества, ко всем этим гигантским людским муравейникам и пр. Я иду другим путем – стремясь, наоборот, подчеркнуть возможные различия, углубить поджидающие нас пропасти, упразднить понятие равенства и породить новые, всемогущие существа».
Собственно говоря, бред наш кажется бредом всем, кроме нас самих, и безумными великие идеи Ницше всегда почитали именно безликие людишки.
Дорогой господин профессор!
Спору нет, я бы с большим удовольствием преподавал в Базеле, чем был бы Господом Богом, но я не могу подчиниться собственному эгоизму настолько, чтобы пренебречь сотворением мира. Вы говорите, что мы всегда вынуждены чем-то жертвовать, где бы мы ни жили и кем бы ни были. Но я приберег здесь для себя небольшую ученическую мансарду, напротив Палаццо Кариньяно (в котором я, как вам известно, родился под именем Виктора Эммануила) – это, помимо прочих радостей, позволяет мне, не отрываясь от работы, слушать дивную музыку, что играют внизу, в галерее Субальпина. За комнату я плачу двадцать пять франков вместе со столом, сам завариваю себе чай и сам хожу за покупками, страдаю от прохудившихся башмаков и благодарю небо за каждое мгновение, дарованное старому миру, в отношении которого людям всегда так не хватало простоты и выдержанности. Поскольку я обречен развлекать следующие несколько поколений при помощи своих нелепых шуток, я выработал новую манеру письма, во всех отношениях безупречную, весьма приятную и вовсе не утомительную. Почта здесь от меня в пяти шагах, и я сам ношу туда письма, которые адресую всем сколь-либо известным светским хроникерам. Разумеется, самые тесные связи я поддерживаю с «Фигаро», и, чтобы вы имели представление, в каком спокойствии я могу существовать, выслушайте-ка две мои первые нелепые шутки: