Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поймал ее губы.
— И что же, вышло? — спрашивал, целуя.
Она неохотно, с улыбкой, отстранилась. Я подвинулся, чтобы рассмотреть ее в сумерках.
— Вот, слушай! Ему один там присоветовал, мол, надень два креста. Один наперед, а другой на спину. А потом разденься догола. Да иди на берег. Лоскотухи, они ж от спины кидаются. — Легко передвинулась, обняла меня за спину. — Вот так! А ежли там крест, то им тебя не коснуться. Парень так и исполнил. Только все одно — заиграли, залоскотали его до смерти… Люба-то наша, глядишь, лоскотухой и стала! В весну померла. И схоронили не по-людски, с могилы вынули.
— Брось это. — Развернувшись, я снова уложил ее на постель, целуя ямочку у ключицы. — К чему этот разговор?
— А разное может быть! Ты вот не боишься с мертвяками возиться.
— А ты? Неосторожно по ночам одной ходить и на лодке. — Не выдержав, я опять прикусил ее губы.
— Ни богов, ни рогов не боюсь. — Она, смеясь, возилась подо мной. — Разве что водяного. Он, когда рыбой ходит, цветом бывает как налим, цвятной, знаешь? Тут они не верят в это.
— Тут верят в змея.
— А! Змей гуляет, ласку ищет, лаской душит. — Она закинула руки мне на плечи, потянулась к лицу, губам.
Одевались второпях. Я зажег лампу, подвинув подальше от окна и накинув на ставень снятую наволочку.
— Когда я еще тебя увижу?
— Приду к тебе сама, как сумею.
— А если придешь, а мне уж уехать пришлось?
— Возвернешься, — она говорила с такой славной нахальной уверенностью, что я, не сдержавшись, рассмеялся и снова ее обнял.
— Напрасно ты зубоскалишь. — Устинья вывернулась из-под руки, оттолкнула меня, будто рассердившись. Кивнула в сторону книг на столе.
— Захочу — забудешь кралечку свою нарядную! Бабка присуху мне сказала. — Она заговорила распевно: — В чистом поле лежит синее море, в нем синий камень. Там живут черт с чертовкой, бьются до последней крови капли! Так пусть, — она прижалась ко мне, зашептала на ухо, — вы с ней так же режетесь! И навсегда разойдетесь. Ключ, замок!
Прибавила лукаво: «Так-то вот!» Присела, натягивая башмачки. Я, опустившись рядом на колени, помог ей.
— Не злись. Побудь еще со мной.
Она все отодвигала мои руки.
— Пора мне! А может, и вовсе больше не приду!
— Ну, я тогда сам к тебе.
— Сам! А я прямо ждать буду, ночь не спать! Этот, который тут власть, — очевидно, говорила она о Турще, — так-то он смотрел. Сапоги начищены. А ить сколько их ни чисть — казак с него не бравый!
— А я? Бравый?
— А ты что? — Она смягчилась. — Ты ученый, доктор. Собой интересный. Так верно ли, что скоро уезжаешь?
— Мне дали задание узнать, от чего Люба умерла. Я узнал.
— Зачем ты тогда тут еще? Лодкой добраться можно.
— Есть дело. Ведь не по-хорошему с телом Любы поступили. Да и обидел ее кто-то, испугал.
— Так ведь не убили ее. Не снасильничали. Разве твое начальство тебя не заругает, что ты тут все груши околачиваешь?
— Не заругает.
— А она? — намек был на фотокарточку Юлии. Устинья снова дразнила.
— Это уже вовсе пустое!
В прихожей мы на минуту остановились, я осторожно распахнул дверь. Тянуло свежестью от воды. Тонкий, как обрезок ногтя, месяц повис над кривой яблоней.
— Маленькая была, думала, ветер оттого, что деревья шумят, гнутся, — вот и ветер получается.
Ее чайка, легкая лодка, стояла неподвижно в камыше у самого берега. Устя забыла на берегу свой сверток и, смеясь, ловко поймала его, уже стоя по щиколотку в воде.
Улица Ряженого была темна, но в окнах больницы, в комнатах фельдшера, мелькал свет. Поколебавшись, я все же поднялся на крыльцо, постучал. Открыл мне Рогинский. Извинившись, что поздно, я спросил про состояние Анны. Тот горячо уверил меня, что следит за женой и днем, и даже ночью.
— Сменяемся с кухонной девчонкой. Анна совершенно разбита. Не выходит из комнаты. Но у нас и радость! Новость! Псеков наш совершенно счастлив! Наконец получил вызов из Италии. Не поверите, целовал его. Пришлось аж в Таганрог! Добрался с трудом. Обил все буквально пороги, но выдали. Вот!
Я зашел. За столом привычная компания. На столе чай, хлеб, шоколад. Псеков кивнул мне:
— Проходите, Егор! У нас небольшой пир. — Он аккуратно расправлял на столе желтую бумагу. — Наконец-то бумаги получил. Это почти чудо! Есть немного вина, останетесь?
— Благодарю, но не могу. Рад за вас. Когда едете?
— И не думал, не думал пока. Ведь почти не надеялся.
Я еще раз отказался от настойчивых приглашений, сказав, что кстати хочу кое о чем спросить Нахимана с глазу на глаз. Мы вышли на улицу.
— Скажите мне прямо, вы накануне пропажи Рудиной заходили к Рогинским?
Бродский помолчал, разглядывая меня. Потом заговорил:
— Не думайте, что я вам скажу что-то против Анны Леонидовны. Она и ее муж люди слабые. А топить слабых… Хотите, как это у вас говорят — привлеките меня, допросите по форме, но говорить против них я не стану.
— Бросьте! Рогинский склонен к мелодраме, но вам ни к чему сатрапа из меня делать. Ваши слова им, напротив, только помогут. Говорите и вспомните точнее! Заходили вы к ним? Кто говорил с вами и что сказал?
Подумав, Нахиман Бродский все же подтвердил слова фельдшера. Добавил, что тот был встрепан, встревожен приступом Анны. Ее рыдания были слышны и внизу. Истерика, видно, с ней случилась, когда склянку с белладонной вернуть не удалось.
Наконец вернувшись в свою хату, я столкнулся с хмурым хозяином-лодочником.
— Куда ж вы так поздно ходили?
— На реку плавать.
— Дело хорошее. Остужает. Спать крепко будете.
Я бы вспылил, что он суется не в свое дело. Но спать на самом деле очень хотелось.
* * *
Другим утром я почти столкнулся с Турщем у входа в его хату. Несмотря на ранний час, он был полностью одет и явно торопился. Однако посторонился, пропуская меня и попросив «изложить скорее». В комнате он продолжил стоять, опершись двумя руками на спинку стула.
— Я коротко, как просили. Отец ребенка Любы Рудиной вы. И о вас говорится в письме, которое я нашел в ее чемодане. То самое, что так и не дошло до краевого начальства.
Я ждал, что он возмутится или вовсе выставит меня. Он не сделал ни того, ни другого. Тогда я продолжил:
— Это было моей первой мыслью. Но кое-какие события меня сбили. Теперь же они разъяснились, и я уверен в выводе. Первый резон — ее вещи: