Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Девке там плохо! Крутит ее! Блазнится чертовщина!
Я поспешил за ней. Перед высокой дверью в барак нагнал, девчонка тащила тяжелый таз, полный воды. Я придержал ей дверь в узкий, как кишка, коридор. У комнаты толпились девушки, полуодеты, кто и босиком. Увидев меня, посторонились, пропустили.
Комната с рядом железных коек, одна сдвинута в сторону. На кровати девушка, скручена, колени к подбородку. Над ней низко склонилась баба Терпилиха, широкая, показалось, душит. Шагнул поближе — наклонилась, водит ладонью, к руке примотана челюсть животного, бормочет:
— Зубы, зубы, грызите хворину!
Бросила мне, не оборачиваясь:
— Боль ей заговариваю. Помрачилася она, жалочка, — Терпилиха цокнула языком. — Испуг, он и в голове стоит, и в суставе.
Достала суровую нитку крученую:
— Болезнь вывожу.
Девушка кричит, стонет.
— Отойдите, мне нужно посмотреть, — я говорил негромко, чтобы не напугать девушку. Та сжалась, пот на висках.
Терпилиха закрыла от меня кровать.
— Двое-то лучше, сильнее, — продолжал уговаривать я. — Вы помогли, теперь мой черед.
— Ты ври, да не завирайся. Помогла! Ты ж, доктур, смотришь на меня как гусь на гамно. А ить заговор истинно лучше порошка спомогает!
Терпилиха проговорила строго, неприязненно, но отступила.
— Вы ей давали какие-то средства? — спросил я, вспомнив о семибратной крови.
— Ничого не давала. От, тута все, смотри! — Развернув тряпку, показала несколько аптечных склянок со смытыми этикетками. Откупорил — слабые травяные настойки. Сунул их себе в карман. Терпилиха шумно повела носом, но ничего не сказала. Вытащил пробку из бутыли от кельнской воды, понюхал. Бабка запричитала, вытащила из моих рук бутылку.
— Глаза-то открой! — плеснула мне в лицо щепотью. — Святая вода! На-ко умойся.
Облизнул губы, отер — вода.
— Вы уже здесь, отлично! — В комнату быстрым шагом вошел фельдшер. — Пришлось сбегать за солью, рвотным.
— Юля, — Рогинский обратился новым голосом с жесткой нотой к старухе, — вы сейчас ступайте. Мы с доктором сами.
Терпилиха все же не ушла, но посторонилась, встала рядом в углу темной кучей. Я осторожно осматривал девушку. Кожа покрасневшая, сухая, горячая. Глаза блестят в лихорадке. Зрачки, я проверил, расширены, нет реакции на свет.
— Ой, не могу. Ой, лезет, ползет, щекочет. Там, вон там! — Девушка отшатнулась, принялась заматывать ступни простыней.
Терпилиха подала голос:
— Ей блазнится, вроде гады по ей лезут.
— Острое психомоторное возбуждение с бредом, — сказал фельдшер, возясь со склянками. — Были hallucinatio. Я решил сначала, что отравление. Живот у нее крутило, рвота.
— Что она пила, ела? — Я крикнул в сторону открытой двери: — Говорите, быстро! И поточнее.
Девушки загалдели. Из их слов ничего не разобрать, испуганы, одна ревет. Прикрикнул. Одна вышла вперед, вытащила из юбки склянку.
— Что это и откуда, не юлите!
— Это Любы, Любашки Рудиной. У нее в шифоньере хоронилось. Дашуня нашарила и приняла.
Из дальнейших всхлипов от двери я уяснил, что девушка на кровати, Дашуня, «не устояла» с женихом. Да, может, и не было плода, чтобы травить, но испугалась. Что мать, отец прибьют ее. Знала, что «Любе дали полынь-траву, чтобы ребенка выкинуть». Нашла и выпила. Стало плохо.
Я вытащил пробку, определил запах, рискнул попробовать немного на язык — вкус мерзкий.
— Может, вы врете, она отравиться хотела?
— Вот те крест, думала, для плода это! Это Любина склянка. А мы в карман после прибрали.
— Глотнула. Скривилась. Но ведь лекарство. Они ж завсегда муторные.
«Да, полынь!» «Полынь, она ж горьконька», «Вот и выпила разом», — затараторили наперебой.
Я говорил с девушками и раньше, по приезде. Тогда отпирались, твердили, что близкими подругами не были. Свечку не держали и не знали ничего ни про ребенка, ни про аборт. Конечно, соврали, дурочки, от страха и скрыли.
Девушка на кровати корчилась, стонала. Принималась сбрасывать одеяло. Крича, что полосы «вьются, вьются!», пыталась смахнуть их ладонью. Вырывая руку у Терпилихи. Та держала крепко, приговаривая: «Тише, доня, тише, тише. Вот, ничо́го ж нету!» Я свернул одеяло, убрал.
Провозились мы втроем вместе с фельдшером и Терпилихой до самого утра. Промыли желудок, дали успокоительное. Наконец Даша впала в тяжелый как беспамятство сон.
* * *
На рассвете фельдшер сгорбился на стуле около кровати, обхватил голову руками, не поймешь, задремал или нет. Трогать его я не стал. Девушки принесли нам кипяток, немного хлеба, сахар.
Бабка размачивает в кипятке кусочек, причмокивает, посматривает на меня:
— Порча на тебе. Ты пошукай под порожцем. Ежли иголки натыканы — это завиштники твои! А соль — на ссоры.
— Я посмотрю.
— Ой! Хиба ж ты станешь? Думаешь, брешу.
— Нет, — я усмехнулся, — ничего не отрицаю.
— Трицает он. Великатный[58]. Все же пошукай.
Она перекрестила хлеб, бросила мне:
— Это чтобы домовой не нюхал.
— А если понюхает, что?
— Не надсмехайся. С ними уметь надо! Сарайник-то, бывает, лошадей губит. А дома кто живет, вот он ежели стучит по низам али по крыше, умереть хозяину. Если знать, как приняться, все отвести можно.
Подвинул ей еще кипятка, проверил догадку:
— Сороки у меня на подоконнике, это тоже порча?
— Та ни. Это я внучка попросила, шоб на балонку[59] тебе сунул. Птицы беду отводят, навроде как сподмочь тебе.
Подперла кулаком сморщенный темный подбородок, похожий на вяленую грушу.
— Беда да беда! Она ж одна не ходит. Ще не то буде! Не слушают, по-над змеем робят, тревожат. Он тут давно, ще када казаки из камышов вышли. Люди-то вскагакались[60], ишо когда Люба померла. Заговорили, что змей воду отравил и та теперь порченая.
— Допускаю, что этот персонаж — Змей — может быть довольно злонравен. Однако здесь он ни при чем абсолютно. Это у вас Люба просила траву, чтобы избавиться от ребенка? Может, не только ее? Говорите, не бойтесь.
— Ишь, боюся! Только не ко мне она ходила. А к фельдшерихе. Та ей не дала спервоначалу. Мол, говорит, грех! Оставь дите-то. А потом срешилась. Люба упросила, видать, — сказала Терпилиха спокойно.
— Почему же вы раньше не сказали?
— А рази ты спрашивал? Да и хиба ж я одна про энто знаю? Все знают.
Чертово место — это Ряженое. Все всё знают, и никто ничего не говорит!
* * *
В помещении больницы я для порядка проверил и бабкины склянки, и посуду, которую дали девушки. Наверху слышались легкие шаги, видимо, Анна не спала. А фельдшер куда-то подевался. В склянке из шифоньера Любы Рудиной оказалась Tinctura Belladonnae[61] — непрозрачная, темно-бурого цвета. Растение семейства Solanaceae. «Смертельный паслен», по классификации Линнея. На нашей почве его называют «красавкой» — созвучно по