Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас, в это апрельское утро, мне кажется, что в мире все должно быть прекрасным, как это вишневое дерево в Александровском саду, готовое вот-вот зацвести.
Сад безлюден. На скамье сидит старый фотограф. Вокруг него крутится старый пес. В кустах громко поет невидимая глазу птица. Я подхожу к фотографу и прошу сфотографировать меня.
– Причешись. – Старик протянул гребенку и указал на кусочек разбитого зеркала.
Скорчив рожу самому себе, я отошел от зеркала. Фотограф спрятался за черным покрывалом и смотрит на меня в объектив аппарата. Как было бы хорошо, если бы он узнал меня. Выглянул бы из-под покрывала и сказал:
– Это ты приходил ко мне с отцом лет тридцать тому назад.
1948 год. В тот год мы приехали с отцом из Батуми в Тбилиси. Мы жили в Музейном переулке, рядом с городским ломбардом. Во мне еще плескалось море, поэтому Александровский сад со своим круглым бассейном, в котором я купался с утра до ночи с незнакомыми мне мальчишками, был эхом моих морских приключений.
Внук своего знаменитого деда, я удивлял всех умением нырять. Я на спор плыл вдоль бассейна тридцать, пятьдесят, а однажды сто кругов.
Моя неутомимость вызывала восторги и восхищение. Когда я проплыл сто кругов, мне зааплодировали старики и влюбленные парочки в Александровском саду. Откуда им было знать, что прошлым летом во Всесоюзный день физкультурника я участвовал в массовом заплыве. Вместе с моим отцом и пятьюстами батумскими спортсменами мы стартовали в Махинджаури и плыли в Батуми.
Радостные сороковые годы. Только что кончилась война. Массовые народные заплывы были в те времена очень популярны. Бодрость духа царила вокруг. Из репродукторов раздавалось: «…А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер». Мужчины щеголяли в белых туфлях, начищенных зубным порошком.
В школьном дворе на шести фанерных щитах художник Антадзе Антон рисовал спелые колосья пшеницы, серп, молот, пурпурные ленты; соединенные вместе, они образовывали герб СССР. В день заплыва герб этот устанавливался на плоту, являвшемся центром плавательной колонны, перед ним стояли боец с винтовкой и девушка-колхозница. Они были живыми, их наряжал тот же Антон Антадзе, друг отца.
Организатором массовых народных заплывов был мой отец. Проводились они в День физкультурника, в День Военно-морского флота, в Международный юношеский день, а если выдавались теплые дни, то и в ноябрьские празднества.
На грузовиках, на джипах, оставшихся со времен американских поставок по лендлизу, на отечественных ЭМ-1 мы, участники заплыва, ехали в Махинджаури. Я был единственным мальчиком среди взрослых и чрезвычайно гордился, что мой отец командовал всеми. Он держал в руках рупор и зычным голосом кричал в него: «Раздевайтесь!» Обнажались пятьсот загорелых мускулистых тел. «К воде!» Спускали на воду художественно оформленный плот. Так начинался заплыв.
«Если устанешь, полезай на плот», – предупреждал меня отец. Он оставлял меня под присмотром Антона Антадзе и уплывал вперед, в голову колонны. Мы с Антоном оставались у нашего традиционного места у плота.
Мне нравилась девушка, изображавшая колхозницу, иногда она была сборщицей чая: надевала широкую соломенную шляпу и вместо снопа пшеницы держала корзину, полную чайных листов. Девушку звали Лала, она страдала дефектом речи: была заикой. В городе нигде и никогда не появлялась на людях, но в дни массовых заплывов всегда стояла на плоту и улыбалась загадочной улыбкой. Она улыбалась морю, горам, людям на набережной, но не мне. И не Антону Антадзе, который тоже был тайно влюблен в нее. Мы, двое влюбленных, плыли у ее ног. Она нас не замечала, увлеченная своей красотой, своей избранностью.
После второго километра плыть было трудно, но я никогда не позволял себе взобраться на плот. Лучше утонуть, чем превратиться в жалкого, задыхающегося мальчика, отсиживающегося на бревнах.
– Тебе плохо? – спрашивал Антон.
– Нет, мне хорошо! – отвечал я.
Еще три километра – и уже слышны звуки берегового оркестра. Мы огибаем волнорез батумского порта. Усталые, но счастливые пловцы выстраиваются в длинный ряд: около тридцати женщин в мокрых купальниках, четыреста семьдесят мужчин, набравшие в легкие воздух, от этого грудь их становится шире, всем хочется показать себя сильным, стройным, атлетичным, и это естественно – на них смотрят толпы горожан.
На импровизированной трибуне стоит человек в черном костюме, с цветком в петлице (помню цветок, но не могу вспомнить лицо человека); речь его до сих пор звучит в ушах: «Массовые заплывы стали подлинно народным видом спорта. Подготовка и участие новых молодых физкультурников является эффективным средством их закалки, оздоровления, физического развития. В массовых заплывах вырабатываются качества, необходимые для труда и обороны нашей Родины!»
Человека с цветком в петлице сменил председатель городского спортивного комитета Исидор Буадзе (одним из его заместителей был мой отец).
«Физкульт-привет участникам батумского заплыва!» Громкое «Ура!» пронеслось по длинному ряду пловцов.
«…А сейчас поприветствуем товарища Хрусталева-Серазини, чемпиона Советского Союза, приехавшего к нам из Сочи, где на днях он установил абсолютный рекорд по дальним заплывам. шестьдесят километров за 29 часов 40 минут 31 секунду. Это фантастический результат!!!»
Заиграли медные трубы оркестра.
«Наш гость вручит памятный вымпел участникам сегодняшнего заплыва».
Вперед вышел удивительный человек, Хрусталев-Серазини, смуглый (мать итальянка), голубоглазый (отец – бурлак с Волги), в белой тенниске, рукава которой распирали мощные бицепсы. Серазини-торпеда была его кличка в кругах «особых людей» – чемпионов дальних заплывов. Имена этих людей знала вся страна – Файззулин, Девяткин, Малин, Кузнецов, сестры Второвы и непревзойденный Хрусталев-Серазини, который сейчас шел вдоль ряда батумских пловцов, держа в руках серебряный вымпел, чтобы передать его моему отцу.
В тот момент, когда Серазини-торпеда пожал руку отцу, я почувствовал: что-то внутри отца взорвалось, Внешне это никак не было заметно. Белозубый отец улыбался белозубому Хрусталеву-Серазини. Но если бы в тот момент произошло солнечное затмение и на батумской набережной стало темно, все увидели бы электрические искры меж пальцев рук, соединенных в рукопожатии. Я слышал тихое шипение подожженного бикфордова шнура еще тогда, когда чемпион приближался к отцу, – и вот сейчас никем не услышанный взрыв потряс отца.
Потом был праздничный обед, устроенный во дворе лодочной станции общества «Пищевик». Был полумрак, светились китайские фонарики. Хрусталев-Серазини, выпив вина, запел итальянскую песню «Вернись в Соренто».
Мой отец неотрывно смотрел на обладателя красивого тенора. После «Соренто» Серазини спел «Санта Лючия». В это время во двор лодочной станции вошла Лала. Меня это удивило. Она обычно исчезала, как только плот приставал к берегу, и я не видел ее до следующего массового заплыва. Я знал ее дом на улице Розы Люксембург. Я не раз простаивал у ее окон, однажды ночью влез на магнолиевое дерево, желая заглянуть вглубь квартиры, но ничего, кроме обоев в виде павлиньих перьев, зеркала и большой пустой кровати, я не увидел. Я долго сидел на дереве, ожидая ту, которая, как мне казалось, должна войти, снять с себя платье, потянуться длинным обнаженным телом к выключателю, потушить свет и в темноте лечь в постель. Но в комнату с павлиньими обоями никто не входил. По улице прошли последние прохожие. С визгом пробежала кошка, спасаясь от своры собак. Лала не появлялась. А сейчас она стоит здесь в тусклом, мерцающем свете китайских фонариков и слушает пение Серазини-торпеды.