Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Серёг, ты чё?
– Умолкни!
– Ша оба! – крикнула мать. – А то не налью.
Наконец успокоились, зашебуршали. Звякнули бутылкой. Стало опять слышно, о чем тихо толкуют охотники.
– Ну тут и контингент! – уничижительно сказал один из них. Славку это заело: он было хотел встать, развернуться да и влепить сказавшему это едкое мудреное слово по морде, но чего-то испугался – то ли их ружей, то ли их трезвой холености и уверенности в своем праве на такие слова.
Посмотрев на свои огрубелые красные руки, на пальцы, изъеденные древесной смолой, все в заусенцах, с обгрызенными грязными ногтями, Славка подумал: да уж, и он, выходит, тоже – контингент, не более. Почему-то и охотники, и проводница Ангелина, по которой он сох еще каких-то пять минут назад, оказались вдруг по другую сторону черты, которой Слава мысленно разделял людей на фартовых, у которых все хорошо и чисто, и бродяг вроде него самого, бати с Джегером, брата Пашки, Петровых. Когда-то и Галька Рыжая была по другую сторону. По словам отца, к медноволосой красавице Галине просто так было не подъехать, ухажеры насмерть дрались за нее, а теперь вот уже не ухажеры, и не «хах-хали», а родные сыновья дерутся за бутылку, которую она, оставляя себе на опохмел, заныкивает в кармане.
В Друлево вся новоселковская троица долго выходила: вываливались друг за другом из тамбура, обещая в следующий раз точно заплатить, наконец, уже внизу, под станционным фонарем, Петровы собрались, пересчитались, допили бутылку и неспешно двинули восвояси. А Славка, спрыгнув с тамбурной подножки на мерзлую друлевскую землицу, огляделся и отметил, что охотники любуются из вагона очередным уютным видом. "Наверно, едут до Заречья или до самого конца, до Приозерска", – подумал он и, дождавшись, пока поезд тронется с места, быстро показал им кулак.
Еще по этой старой железке, помимо товарняков-лесовозов, ходил, кланяясь каждому столбу, московский поезд: из столицы в пятницу поздно вечером, а обратно, возвращаясь от самых берегов Приозерского водохранилища – в ночь с воскресенья на понедельник. В Богом забытых Пылинке и Друлево по какой-то исторической инерции состав из Москвы традиционно останавливался, и этим пользовались столичные и тверские дачники и охотники, благо, пустых брошенных домов на продажу в окрестных деревнях стояло хоть отбавляй. Когда-то после войны здесь расположился большой и нужный советскому хозяйству леспромхоз, питаемый кадрами в основном из Пылинской колонии-поселения. Станционная деревня Друлево тоже выросла как необходимое леспромхозу связующее транспортное звено. Теперь же, в начале века двадцать первого, если Пылинка еще как-то выживала, то станция, несмотря на летний десант дачниц с внуками и сезонные наезды охотников-одиночек, находилась вместе с большинством коренных жителей, постройками и инфраструктурой в состоянии вымирания. Даром что места глухие, грибные, ягодные, кишащие зверьем, манили людей, уставших от цивилизации и жаждущих неприхотливого малолюдного уклада – вымирали, едва успев обосноваться здесь, и эти добровольные отшельники.
Одним из таких был тихий, не от мира сего старик, купивший в начале девяностых ветхий, практически непригодный для жилья домишко совсем на отшибе, где-то за огородами и запустелыми выгонами в той стороне, где стоял дом Степановых, но одинаково далеко и от Степановых и от железной дороги, почти в подлеске с одичалой малиной. Звали этого старика Иваном Игнатьевичем. Узнав от старожилов, что в подлесок любят наведываться медведи и потому в этом месте уединенно селиться опасно, Игнатьич странно отреагировал, сказал, что так даже лучше, что раз ходят медведи, значит меньше снуют люди и от этого будет тише. Печь в его избушке уже накренилась, полы подгнили, а крыша в коньке просела так, как будто на все это строение пытался сесть верхом гигантский шатун.
Поселился старик в зиму, приехав уже насовсем из крикливой многолюдной Твери с одним узлом и большим черным ящиком-футляром, к которому были продуманно приклепаны ранцевые лямки. В этом футляре он вез сюда, в глухомань, купленный им когда-то с рук трофейный немецкий аккордеон. Иван Игнатьич был композитором и любил полное безмолвие, потому что только в нем он мог слышать свою музыку.
Славец помнил один из январских морозных дней своего детства, когда над упрятанной в сугробы избой-берлогой, из съехавшей на бок трубы, поднимался белый, зримо неподвижный, словно мраморная колонна, печной дым и где-то далеко от земли, подхваченный высотными ветрами, растекался, уплывал в неведомое длинными белесыми нитями. И Слава услышал музыку, – сложно, уступами, взлетами, стекалась она к берлоге из сияющих вокруг снегов и, собравшись в мощный плотный звук аккордеона, казалось, уходила вместе с дымной колонной в ультрамариновое безразличное небо. Жаль, но живой аккордеон и музыку Ивана Игнатьевича с того дня больше никто в Друлево уже не слыхал – старик занедужил, его забрала к себе сердобольная женщина Лена из местных, бывшая медсестра Ландышевской райбольницы. Но и под присмотром он протянул недолго – старость есть старость и каждому назначен свой срок.
Клац, клац – стучат под пашкиными кирзачами шпалы; одноколейка, разбитая товарняками с лесом, исхожена младшим Степановым на полсотни километров и в ту, и в другую сторону. Но сегодня очень много поклажи – на бакалейные запасы положили весь остаток отцовской инвалидной пенсии. Дядя Джегер с ребятами на этот раз не пошел, сказался совсем хворым – "мочи нет идти", – сука, синяк и филон – смекнул, когда батя давал денег, что много тащить придется, и что самогон не брать – тоже слышал! Ну и слава богу, а то бы, расхмелившись в поселке, уже бы нажрался по дороге, и тогда племяшам еще и непутевого дядю пришлось бы тащить… Пашка утомился и сильно отстал, опустил голову, изучая труху на шпалах. Вот битумное пятно, вот непонятный гриб, вмятая пластиковая тара от напитков, тряпки, вот женская гигиена, спущенная, видать, с толчка московского поезда в ночи, валяется грязно-серым комком – ее он видел еще в прошлый раз, когда возили сдавать в Ландышево два мешка с алюминиевым разнобросом, а возвращались оттуда на своих двоих. Как же быстро тогда улетели вырученные деньжонки! Старший Славка с основной долей груза прет уже далеко впереди как танк, за поворотом его не видно, слышно чваканье его разбитых зимних кроссовок, которые лет пять назад подогнала Славцу на совершеннолетие тетка из Выборга.
– Хрен Джегеру нальем, – твердо сказал Слава, объявив привал и шмякая рюкзак с крупами и тушенкой на бетон. Пакеты братья составили вдоль рельса поаккуратнее, присели сами на рельс, подложив под себя обломки серой доски.