Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта выставка была первой с тех пор, как нашелся Эрик. Она должна была состояться еще несколькими месяцами раньше, но именно два месяца назад Грейс пребывала в таком состоянии, что думать было сложно не только о каких-то там выставках, но и думать вообще о чем бы то ни было. В случившееся невозможно было поверить, нельзя было принять и, что было совершенно невозможно, расценить произошедшее каким-либо образом. Что это, шанс исправить страшную ошибку молодости или наказание за эту ошибку?
Два месяца назад, когда он нашелся, когда шок прошел и перед глазами перестал всплывать металлический крестик ее матери с расплавленной левой его частью и прикипевшей к основанию, крестик, который невозможно спутать ни с каким другим крестиком, когда он перестал мельтешить перед глазами и путать все мысли, Грейс решила, что ей выпало совершенно незаслуженное счастье исправить ошибку молодости, наверстать упущенное прошлое, искупить вину и полюбить Эрика, а если это возможно, если она каким-то образом заслужила и это – Эрик полюбит в ответ.
Но сейчас Грейс начинало казаться, что не увидеть ей ни прощения, ни светлых лет со вновь обретенным сыном – ничего, кроме бед. Старая рана разошлась, заболела с новой силой, и соль сыплется в нее пудами.
Грейс вымывает ее спиртом. Это больно вдвойне, но терпеть как-то легче. Эрик – парень, вобравший в себя пороки всего человечества, он самоуничтожается. И это ледяным потоком мутной воды вымывает остатки песочного фундамента, на котором зиждились ее чаяния на счастливый исход этой невероятной встречи, невозможной встречи матери с сыном, которого она бросила много лет назад на пожарной станции города Кваден.
И что хуже всего – вновь закопошились сволочные мысли. Грейс боялась задать этот вопрос самой себе, потому что не была уверена, что ответит на него правильно. Она гнала его еще до того, как он оформлялся в целое, законченное предложение, как гонят некоторые фразы, ни с того ни с сего появившиеся в сознании и «произнесенные» внутренним голосом. «У меня рак». «Завтра я умру». Их обрывают, не заканчивают. Так же и Грейс. «Ты жалеешь, что твой сын нашел…»
Да, она начинала жалеть об этом. Впрочем, это было не совсем сожаление. Скорее, страх. Страх, что ей не удастся вытащить мальчика из болота, в котором он оказался, конечно же, по ее вине. Он родился в этом болоте; болото это – его мир, и другого он не знал. Лишенный детства и материнской опеки, Эрик воспитывался улицей, ее суровыми законами.
Стоп, приказала себе Грейс, хватит. Все будет хорошо, самое главное – снять парня с крэка, а дальше будет легче. Всем нам будет легче.
К ней подошла Амалия.
– Ты в порядке? – спросила она негромко.
Грейс улыбнулась:
– Да, все хорошо.
Она солгала. И Амалия прекрасно это понимала. Они знали друг друга еще с художественного колледжа и за эти годы сблизились по-настоящему. Если у Грейс и была подруга, так это Амалия, ее правая рука, администратор от природы, без которой у Грейс не получилось бы организовать ни одну стоящую выставку. И, конечно же, Амалия знала об Эрике: об Эрике брошенном и Эрике, обретенном вновь спустя многие годы. И она знала, что воссоединение их лишено счастья, оно болезненно, оно шипасто, оно беспросветно.
– Что-то опять с Эриком? – спросила Амалия. – Что он натворил в этот раз?
– Ничего. Правда. Вернее, я не знаю. Может быть, что и натворил, может быть, вляпался в какую-нибудь историю. Он пропал за день до моей поездки сюда, телефон не отвечает, сам не звонит, я подозреваю, что он снова сорвался, ушел к дружкам за новой дозой.
Амалия не любила говорить дежурных фраз в подобных случаях. Если она не могла помочь ни словом, ни делом, она предпочитала промолчать. Сейчас она не могла помочь ничем. И она промолчала.
– Ами, – сказала Грейс.
– Что?
– Если кто-то заинтересуется сегодня покупкой этой картины, – она указала на «семью», – она не продается.
Амалия кивнула, вернула на лицо дружелюбную улыбку и пошла к гостям выставки, обмениваясь то с одним, то с другим короткими репликами о представленных сегодня работах выдающейся художницы современности Грейс Хейли.
* * *
Крестик, о котором Грейс уже редко вспоминала и который вспышкой сварочного аппарата ослепил ее два месяца назад, принадлежал ее матери, Джинжер Хейли. Она носила его всегда, сколько Грейс ее помнила, и в последний день он был на ней, разумеется. Джинжер успели вытащить из дома до того, как деревянные балки, обгорев, рухнули, потянув за собой крышу. Но все равно слишком поздно. Она погибла не от ожогов, хотя и их хватало на теле несчастной женщины, Джинжер задохнулась угарным газом.
Грейс тогда было пятнадцать. Возраст бунтарства, пафосного романтизма в мрачных готических цветах. И в память о матери она оставила этот оплавленный крестик. Все как в кино, как в любимых подростковых книгах. Крестик напоминал ей о матери, о ее злосчастной судьбе, о последних часах ее жизни, о том, что накануне утром они поругались и Грейс не успела попросить прощения. Бог знает, о чем еще напоминал ей крестик, но ничего этого не формулировалось в осознанную мысль. Достаточно самого драматизма. А то, что, глядя на него, Грейс каждый раз испытывала боль и он не давал этой боли утихнуть – возвращал своим видом в тот роковой вечер, – это еще нужно уметь разглядеть. В пятнадцать лет это трудно.
Грейс носила его на шее год после смерти матери. Пока не родился Эрик.
Его невозможно спутать ни с каким другим. Он уникален. Уникальным его сделал огонь, спаливший дотла их дом; огонь, ядовитый дым которого убил ее мать; огонь, перечеркнувший ее жизнь на «до» и «после». И, быть может, если бы не он, Грейс бы не поступила так, как поступила, но история, как известно, не любит сослагательного наклонения, поэтому Грейс никогда не пыталась оправдать себя этим.
Да, тот крестик не перепутать с другими, не забыть его, даже если не видеть долгие годы. Собственно, он не был крестом, если говорить о нем как о геометрической фигуре. Скорее он напоминал перевернутую букву «л». Одно из перекрестий оплавилось, прикипело к вертикальному основанию.
Оставляя новорождённого сына в детском