Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иди ты со своей булкой… знаешь, куда? — грубо отозвался он. — У тебя и руки, небось, немытые. Я не знаю, за что ты ими сегодня хваталась. Может, помогала своей матери туалеты драить… — добавил он, непрозрачно намекая на профессию Лериной родительницы.
Девчонка вспыхнула заревом, а глаза её из тёмно-голубых вдруг резко сделались ярко-зелёными от злости — как Максим ни сердился на неё, а всё же благоговейно замер, будто загипнотизированный подобным эффектом.
Несколько секунд она пристально, с ненавистью, раздувая ноздри, вглядывалась в его лицо… ему даже показалось на миг, что она собирается его ударить. Однако Лера просто шумно выдохнула, а затем — как бы нехотя — процедила сквозь сжатые зубы:
— Каз-зёл!.. — и демонстративно отошла к своей парте.
С этого дня и началась их долголетняя война.
Мама никогда не скрывала, что мечтает сделать из него великого музыканта, не особо-то заботясь мнением самого Максима на этот счёт. Понятное дело, для пацана его возраста занятие музыкой было скорее наказанием, чем удовольствием: ему гораздо интереснее было бегать во дворе с другими мальчишками, драться, орать и беситься, чем играть на инструменте. Но мама уже мысленно распланировала его будущую блестящую карьеру и даже купила сыну детскую скрипочку — “четвертинку” — с прицелом на дальнейшие занятия. Несмотря на это, сам Максим долгое время не воспринимал её разговоры всерьёз, надеясь, что она перебесится и передумает.
Но однажды в их дом заглянул с визитом мамин коллега и приятель, пианист Наум Брагинский. Послушав, как шестилетний мальчуган играет на скрипке “Арию” Перголези, он невероятно растрогался и серьёзно сказал матери:
— Ниночка, ребёнка нужно немедленно, не теряя времени, отдавать учиться профессионально, у него определённый талант!
Это и стало точкой невозврата для Максима. Сам он воспринял подобный поворот своей судьбы почти как трагический, однако огорчить мать резким отказом не осмелился, потому что видел, как много это для неё значит.
Мать никогда не была замужем. Максим ни разу не видел родного отца и даже не знал его имени (в свидетельстве о рождении в соответствующей графе стоял многозначительный прочерк, а сам мальчишка был записан как Максим Максимович Чащин — по материнской фамилии), но мама постоянно ставила его сыну в пример — как талантливейшего скрипача, чуть ли не гения — и, похоже, пророчила Максиму не меньший успех.
— А он вообще-то существует, мой мифический папаша? — с мрачным сомнением поинтересовался Максим, когда ему было тринадцать. — У меня такое ощущение, что ты его попросту выдумала, чтобы мне было, на кого молиться…
— Что ты такое говоришь, Максимка! — мама вспыхнула. — Придёт время, и ты всё узнаешь, обещаю. Узнаешь и поймёшь. А пока что… его имя тебе всё равно ни о чём не скажет.
В начале июня, в тот самый год, когда мальчик должен был пойти в первый класс, мать за руку притащила его на вступительное прослушивание в музыкальную школу.
Это было одно из старейших учебных заведений Санкт-Петербурга, расположенное на берегу Невы, в бывшем особняке тайного советника Аркадия Головина. Созданное итальянским архитектором Джакомо Бьянки ещё в конце восемнадцатого века, здание представляло собой настоящее произведение искусства.
Оно выглядело каким-то королевским дворцом, замком из диснеевского мультика, а не учебным заведением! Максима привели в священый трепет главный фасад здания с трёхэтажным фронтоном и белоснежные колоннады по обе стороны, связывающие основной корпус с флигелями. Каменную террасу украшали скульптуры огромных львов. Мальчишка даже заробел, когда впервые поднялся по парадной лестнице и вошёл в заветные двери, точно в музыкальный храм. Хотя, казалось бы, ему, родившемуся в Петербурге, не должны быть в диковинку подобные чудеса архитектуры.
От набережной к Неве спускались две крутые лестницы, облицованные гранитом: из окон музыкальной школы на них открывалась роскошная панорама. Максим и не представлял тогда, что на целых восемь лет этот вид станет для него практически родным…
Разумеется, его приняли. В школе в те голодные нищие годы был катастрофический недобор, и преподаватели радовались каждому энтузиасту, добровольно решившему посвятить себя музыке. А уж если этот чудак оказывался ещё и талантливым, они готовы были руки ему целовать.
Однако всё пошло немного не так, как запланировала мама. Она-то хотела, чтобы Максим играл на скрипке, как и его мифический полупризрачный отец, но кто-то из преподавателей, прослушав мальчишку, посоветовал отдать его на виолончель: дескать, у парня длинные руки и прекрасная растяжка, есть все задатки. Мама засомневалась поначалу, но Максим уже и сам загорелся этой идеей: пиликанье на скрипочке казалось ему чем-то унизительным, девчоночьим, слишком уж слащавым, а виолончель — инструмент солидный, да и звучит, на его слух, не в пример красивее. Завидев оживлённый блеск в глазах своего мальчика, мама сдалась и махнула рукой: ну, пусть будет виолончель… И участь Максима была решена.
Позже всем стало ясно, что играть на виолончели — главное и единственно возможное для Максима занятие. А он и сам не заметил, не понял, в какой момент и когда это случилось, точно само собой произошло: он навеки неизлечимо заболел сценой… “Музыка — моя единственная любовь, виолончель — моя самая верная возлюбленная, которая никогда не обманет”, - отшучивался он позже в многочисленных интервью в ответ на вопросы о личной жизни, очаровательно улыбаясь. О, он стал настоящим профессионалом не только в игре на виолончели, но и в искусстве лицедейства: сделай глаза поискреннее, улыбнись пошире и смело ври, что только пожелаешь…
Занятия начались одновременно с учёбой в обычной, среднеобразовательной школе — то есть, первого сентября. Отныне четыре дня в неделю у Максима, хочешь или не хочешь, были посвящены музыкалке. Интереснейшие индивидуальные занятия с педагогом по специальности и скучнейшие групповые: сольфеджио, музыкальная литература, хор.
На первом уроке педагог Максима — некогда довольно известная петербургская виолончелистка Фаина Романовна Дворжецкая — сыграла ему “Элегию” Габриэля Форе. Мальчик был заворожён и покорён глубоким, вибрирующим голосом инструмента. “Неужели и я когда-нибудь смогу так же?” — думал он с восторгом и ужасом. Очевидно, все эти сомнения были написаны на его лице, потому что Дворжецкая рассмеялась и ласково потрепала его по вихрастой голове.
— Сможешь. Будешь. Уже очень и очень скоро…
Правда, этот ласковый тон имел свойство трансформироваться в командные окрики, а иногда и в отборную базарную ругань, если мальчик самолично усаживался за инструмент. Преподавательница не церемонилась в выражениях, указывая нерадивому и не слишком опытному ученику на его ошибки.
— Ну что ты четвёртый палец зажимаешь, бестолочь?! — гудела она иерихонской трубой. — Локоть выше!.. Выше, я сказала! Кисть не перекошена! Освободи её, перенеси нагрузку на пальцы, а то потом сам от боли взвоешь! Не дави большим пальцем на гриф, олух царя небесного! А ноги, ноги назад зачем подгибаешь, горе ты моё?! Где твои колени, я тебя спрашиваю?