Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Тетя была очень экономна, хотя и щедра, и никогда не продала ничего из дома, потому что считала себя всего лишь пользователем своего состояния ("Все, что досталось мне от отца, должно в нетронутом виде перейти к его внукам"). Я уже упоминала, что она, "кажется", владела акциями "Женевской газеты". По сути дела, она мало разбиралась во всяких финансовых тонкостях и считала все эти акции и облигации вещами необходимыми, но низменными и недостойными разговоров и специального внимания. Она слепо доверялась во всех этих вопросах господам Саладину, Красношляпу и Компании, банкирам, представляющим интересы д'Облей с тех пор, как те перестали держать собственный банк. Она считала их чрезвычайно порядочными людьми, хотя и подозревала, что они почитывают "Женевскую газету". "Но тут мне приходится быть снисходительной, я же понимаю, что для финансистов это необходимо, они должны быть в курсе всего"».
«Нужно учесть, что мы встречались только с людьми нашего круга, безумно набожными. Внутри племени женевских правильных протестантов тетушка и ее приближенные образовывали ядро самых крайних. Боже упаси нас когда-нибудь пообщаться с католиками! Я помню, когда мне было 11 лет, дядюшка Гри повез нас с Элианой в Аннемас, маленький французский городок совсем рядом с Женевой. Мы ехали в карете, запряженной двумя лошадьми, которой управлял наш кучер Моисей — несмотря на имя, кальвинист строгих убеждений, — и я помню возбуждение двух малышек, которые наконец смогут увидеть католиков, этот загадочный народец, этих таинственных дикарей. Всю дорогу мы дружно скандировали: "Увидим мы католиков, увидим мы католиков!"».
«Я возвращаюсь к описанию Тетьлери. В плоской шляпе с черной вуалеткой, она выезжала каждое утро в своей карете, сопровождаемая Моисеем в цилиндре и сапогах с отворотами. Она ехала осмотреть свой любимый город, удостовериться, все ли на месте. Если замечала какое — нибудь безобразие — обвалившуюся лестницу, грозящий падением навес или пересохший городской фонтан — она "отправлялась поговорить с этими господами из управы", это значило, что она отправляется отчитывать кого-нибудь из женевского правительства. Наслышанные о ее знаменитом имени и сложном характере, ее связях и ее щедрости, "эти господа" были вынуждены поднапрячься и удовлетворить тетины требования. Кстати о женевском патриотизме Тетьлери: она порвала отношения с английской принцессой, такой же набожной, как и сама тетя, за то, что в письме та допустила какую-то шуточку по поводу Женевы».
«К одиннадцати часам она возвращалась на свою любимую виллу Шампель: карета да вилла — единственная роскошь, которую тетя себе позволяла. Она много тратила на благотворительность, как я уже говорила, и совсем мало на себя. Помню как сейчас ее черные платья, элегантные, чуть удлиненные сзади наподобие шлейфа — но старые, потертые, кое-где заботливо заштопанные. В полдень раздавался первый удар гонга. В половине первого — второй удар, и нужно было немедленно отправляться в столовую. Не позволялось ни малейшего опоздания. Дядя Агриппа, Жак, Элиана и я стоя ожидали явления той, которую между собой называли "Шефиня". Конечно же, никто не мог сесть, пока она не займет свое место».
«За столом, после благодарственной молитвы, мы начинали вести беседы на приличествующие темы, как-то цветы ("обязательно надо расплющивать кончики стеблей подсолнухов, тогда они лучше стоят"), или красота заката ("я так наслаждалась этими красками, я так благодарна Господу за это великолепие"), или капризы погоды ("мне показалось, что сегодня утром похолодало"), или последняя проповедь любимого пастора ("так мощно по содержанию, так прекрасно изложено"). Много говорилось также о миссионерской деятельности в Замбези, так что я теперь отлично разбираюсь в негритянских племенах. Например, я знаю, что в Лесото правил король Леваника, что жители Лесото называются басото и изъясняются они на языке сесото. Наоборот, считалось неприличным беседовать о вещах, как говорила тетушка, приземленных. Я помню, как-то я легкомысленно сказала, что суп кажется мне пересоленным, и тетушка нахмурила брови и ледяным тоном меня одернула: "Тцц, Ариадна, прошу тебя!" Такая же реакция была, когда я не удержалась и сняла пенку с только что поданного какао, — мне тут же стало не по себе под ее холодным пристальным взглядом».
«Такая холодная — и в то же время в глубине души очень добрая, тетушка не умела выражать свои чувства, не показывала свою доброту. Это происходило вовсе не от бесчувственности, а от благородной сдержанности, и еще, может быть, от страха перед всем плотским. Никогда никаких ласковых слов, да и целовала она меня очень редко — и всегда только самыми кончиками губ легко касалась лба. Зато когда я болела, она по нескольку раз вставала ночью и заходила в детскую, чтобы проверить, не проснулась ли я, не раскрылась ли. Дорогая моя Тетьлери, никогда-то я не осмелилась вас так назвать».
«Надо упомянуть где-нибудь в романе мои детские богохульства. Я была очень набожна и при этом порой, когда принимала душ, у меня внезапно вырывалось: "Бог гадкий!" И тут же я кричала: "Нет, нет, я этого не говорила! Бог хороший, Бог очень добрый!" И потом это начиналось снова, я опять богохульствовала! Это было какое-то наваждение, и в наказание я била себя».
«А вот в голову пришло еще воспоминание. Тетьлери сказала, что самый страшный грех — против Святого Духа. Вечером в кровати я не могла устоять перед искушением и шептала: "А я грешу против Святого Духа!" Конечно, я не понимала, что это на самом деле значит. Но тут же в ужасе зарывалась в простыни и объясняла Святому Духу, что это была просто шутка».
«Тетьлери даже не подозревала, в какой ужас приводили нас с Элианой некоторые ее слова. Например, ей казалось, что для нашего же блага следует постоянно говорить с нами о смерти, чтобы приготовить нас к самому важному — вечной жизни. Нам было лет по десять — одиннадцать, когда она стала читать нам рассказы умирающих детей, которых в агонии постигало озарение и они слышали ангельские голоса. У нас с сестрой это вызвало какую-то истерическую манию, стало навязчивой идеей. Я помню, какой ужас вызвали вычитанные в календаре слова из Библии: "Ты умрешь и почиешь в Бозе". Когда младшая кузина Армиот пригласила нас с Элианой в воскресенье на полдник, я ответила ей: не уверена, что мы придем, потому что, возможно, почием в Бозе. С тех пор, хотя я и не утратила веру, но панически боюсь псалмов, в особенности того, что начинается: "Кому ты, Господи, откроешь врата в чертог пресветлый твой".[1]Невыносимо слышать, как люди в церкви хором выпевают эти гимны с фальшивой радостью, с какой-то болезненной экзальтацией, убеждая себя, что просто счастливы будут умереть — и при этом зовут доктора при малейшей болячке».
«Вот еще некоторые воспоминания, бегло, в нескольких словах, только чтобы не забыть. В романе я уже опишу их подробнее. Тетушкино вышивание по канве после утренней и вечерней молитвы. Молитву мы часто заканчивали псалмом "Как лань, утомленная летней жарой",[2]что вызывало у меня бешеный приступ смеха, который я еле сдерживала. Тетьлери еще долго молилась в одиночестве, три раза в день, всегда в одно и то же время, в своей спальне, и ее нельзя было в это время беспокоить. Однажды я подглядела за ней в замочную скважину. Она стояла на коленях, с опущенной головой и закрытыми глазами. Внезапно ее лицо озарилось удивительно прекрасной и странной улыбкой. Да, еще нужно вставить где-нибудь, что она ни при каких обстоятельствах не прибегала к помощи никакого врача, даже дядюшки Гри. Она верила в исцеляющую силу молитвы. Что касается ее страха перед всем плотским, о котором я уже говорила выше, нужно упомянуть о ее полотенцах в ванной комнате. Для каждой части тела было свое полотенце. Полотенцем для тела ни в коем случае нельзя было вытирать лицо. Это разделение, вызванное смутным страхом согрешить по неведению, мог придумать невежда — и святой. Нет, я, пожалуй, в романе не стану рассказывать эту историю про полотенца: не хочется выставлять тетушку в смешном виде. Я еще забыла сказать, что она никогда в жизни не прочла ни одного романа — все из-за того же отвращения к лжи».